– Но речь не о психологии и не о науке, Трави! Речь идет о вас, о том, чтобы вы поняли себя и не вели себя, как ребенок.
– Как здраво вы рассуждаете!
– Трави, почему вы так упорно стремитесь быть несчастным?
– А почему вы так хотите, чтобы я любил Одиль?
– Потому что вы ее любите.
– Чепуха. Как же, любя ее, я могу заблуждаться и считать, что не люблю ее?
– Вы не допускаете мысли, что можете в этом заблуждаться?
– Нет.
– И вы никогда не заблуждались на свой собственный счет?
– Тонкий намек!
На моем лице появилась такая обида, что он быстро сказал:
– Извините меня.
– Да нет, не извиняйтесь, продолжайте!
– Я сожалею, что говорил с вами таким образом. У меня не было на это права. И разве вы забудете теперь то, что я сказал?
– У меня очень плохая память. Какое-то время мы шли молча.
– У вас нет ко мне других вопросов? – спросил я. Он улыбнулся.
– Вы не считаете глупым и претенциозным желание давать советы?
– Но, – ответил я, – вы не дали мне никакого совета, и потом, как вы только что сказали, я начал этот разговор. В конце концов, я прошу простить меня за те неприятные слова, которые я мог произнести.
Наши взаимные извинения продолжались еще какое-то время, и мы расстались, сердечно пожав друг другу руки.
Именно я искал эти слова – «разве ты ее не любишь?», эти слова, которые не хотел говорить сам себе. Я боялся их и в конце концов услышал их своими собственными ушами. Я знал, что не люблю ее, знал, но теперь мне нужно было утверждать это, и все-таки я был в этом настолько уверен, что иногда, случалось, воображал себе, какой могла бы быть моя любовь к Одиль, что значило бы любить ее. И все время я возвращался к своему отрицательному убеждению: мне не нужно ничего воображать, я остро и реально это чувствую – я не люблю эту женщину. То я ненавидел Венсана, оставившего меня в этом непреодолимом смятении, то проклинал самого себя. Общество Одиль приносило мне больше всего страданий, я не мог думать ни о чем, кроме ее тела, и непристойность моих мыслей была обратно пропорциональна достигнутому уровню нашей дружбы. Это причиняло мне боль: я был так уверен в том, что не люблю ее! Лишенный той иллюзорной цели, к которой стремился, без конца пережевывая свое несчастье и свое одиночество, потеряв всякий интерес к жизни и смерти, я влачил жалкое существование, которое даже алкоголем не разбавлял, хотя вполне мог бы; я вздрагивал от отвращения при мысли, что этим можно было бы объяснить мое поведение и, видя, как меня рвет, изречь чепуху, вроде «он пьет, для того чтобы забыть». Я стойко сопротивлялся всякому слабоволию, которое было бы оправдано моим отчаянием, и добился того, что мог достаточно хорошо владеть собой, так что никто не замечал во мне никакой трещины. Но такое напряжение доводило меня до полусумасшествия.