В досаде я обронил:
— Я предпочел бы вовсе ничего не чувствовать — как те, другие.
— О нет! Никогда не говори так. Для них единственная отрада — пища. Вспомни только, что становится с ними. Я хотел бы полностью исцелить тебя — ради нас обоих; но что до твоей роли, то она в том, чтобы приносить наслаждение, а не получать его. И сдается мне, что вопреки своей скорби (а может, и благодаря ей — ибо кто может сказать, что делает истинного мастера художником?) ты обладаешь даром. Ты деликатен по своей природе, ты тонок в любви; именно поэтому недавние связи лишь разочаровывали тебя. Ты был похож на искусного музыканта, вынужденного слушать визгливых уличных певцов. Тебе всего лишь нужно научиться владеть инструментом. Моей задачей было помочь, хотя, мне кажется, ты во многом превзойдешь наставника. На сей раз не стоит бояться, что тебя призовут туда, где искусство станет твоим позором; это я могу обещать.
— И ты все еще не можешь сказать, кто мой господин?
— А ты еще не догадался? Впрочем, откуда?.. Одно лишь скажу, и не забудь эти слова: он любит совершенство. В драгоценностях и в сосудах, в тканях, коврах и мечах; в лошадях; в женщинах и в мальчиках. Нет, не надо пугаться! Ничего ужасного с тобой не сделают, даже если ты допустишь ошибку. Но он может потерять интерес к тебе, и это будет печально. Мне хотелось бы представить тебя самим совершенством, меньшего он не ждет. Но позволь мне усомниться, что твоя маленькая тайна обязательно раскроется перед ним. Давай не будем больше вспоминать о ней и займемся приобретением полезного знания.
До сей поры, как я вскоре обнаружил, он был как музыкант, пробующий звучание еще не знакомой ему лиры или арфы, внимающий ее ответу на свои мягкие касания. Теперь же начались настоящие уроки.
Мысленно я уже слышу голос, принадлежащий человеку, не зашедшему в своих представлениях о рабстве далее собственных хлопков в ладоши и громогласных приказов. Этот голос гневно кричит мне: «Бесстыдный пес, ты хвастаешь тем, как растлил тебя в малолетстве тот, кто и сам был воспитан в разврате». На сие я могу ответить, что уже целый год провел в этой трясине, не зная помощи и не имея надежды; и теперь окунуться в ласку тонкую и изысканную было для меня не растлением, а проблеском небесного блаженства. Мир вокруг меня изменил краски — не знавший ничего, кроме свинской похоти, я изведал величественнейшую музыку чувств. Она пришла легко, словно я вспомнил вдруг искусство, некогда полностью подвластное мне. Еще дома я грезил порой плотскими снами; живя там и дальше, вне сомнения, я развился бы чрезвычайно рано. Все это стушевалось во мне, но не погибло.