Едва Гверцмана отпустили, появилось новое «лицо» — не скажу «друг», а именно наша пьяная соседка Оля, к которой только что вернулся сидевший за изнасилование сын. Насколько Гверцман был неуверен в себе, настолько решительное впечатление производила Оля.
— Где здесь оперативники?! — закричала она с порога. — Берите моего сына! Сажайте его!! Он мать ударил!!!
— Безобразие! Надо вызвать милицию! — загалдели оперативники, только что уверявшие меня, что они не из КГБ, а из милиции. Возмутило их, конечно, не то, что сын ударил мать, а что плавное течение обыска нарушено возмутительным образом. Я вывел Олю из комнаты, но тут внезапно стал гаснуть свет из-за неисправностей в электропроводке — гебисты же решили, что я заранее сделал специальное приспособление и теперь в темноте что-то перепрятываю. К концу обыска я настолько вывел Шилова из себя, что он отказался оставить мне протокол и забыл вписать, что производилась киносъемка.
— Можно понять его, сегодня было много обысков, он очень устал, — сказал примирительно Сидоров.
— Это не извинение, я устал еще больше, но ничего не забываю, — ответил я, по своей привычке ставя себя в пример другим.
Говоря военным языком, я пытался перейти в контрнаступление: начал требовать назад вещи, изъятые в мае, ссылаясь на то, что следствие по делу Григоренко закончено. С жалобами на Московскую прокуратуру я обращался в Прокуратуру СССР и в Президиум Верховного Совета СССР, а после февральского обыска к президенту Подгорному — и получал с разными, но равно неразборчивыми подписями однотипный ответ: «Ваша жалоба направлена в прокуратуру гор. Москвы для разрешения с предложением сообщить Вам о результатах».
Вопреки закону о месячном сроке для ответа на жалобы Прокуратура Москвы полгода молчала. Время от времени заходил участковый инспектор и заносил повестки в милицию и военкомат, но я по ним никуда не ходил. Я запасся справкой, что работаю чтецом у слепого, но предъявил бы я ее только в случае последнего предупреждения. Милиция все же помнила о своем поражении год назад, но меня не трогали не из-за ее осторожности и не из-за заботы о слепом, который при моем аресте прозрел бы по крайней мере на мой счет, ибо КГБ способен творить чудеса. Все зависело от того, какой общий курс будет принят «наверху».
Весной 1970 года кризис власти стал достаточно явным для стороннего наблюдателя, ходили слухи, что Брежнев вот-вот рухнет, однако он победил, и это означало, что определенный курс выбран. Я не понимаю, откуда взялась гипотеза, что Брежнев — либерал, и какой смысл его поклонники вкладывают в это слово. После каждого кризиса, приводящего к усилению Брежнева, следовал мой арест: я был арестован после того, как Брежнев стал первым секретарем в конце 1964 года, после того, как он победил в серьезном кризисе 1970 года, и после того, как он победил своих оппонентов в 1972–73 годах в вопросе разрядки. Речь идет не только обо мне, мои аресты каждый раз были знаком общего усиления репрессий. Точно так же «конституционный» кризис 1977 года закончился победой Брежнева — и арестом членов Хельсинкских групп.