— Пр-р-ридурок, — сказал большой попугай в клетке.
Зверев засмеялся, Обнорский улыбнулся, а Галкин сказал:
— И он таки прав, Саня… дурак ты изрядный.
— Ну, здравствуй, Семен Борисыч, — произнес Зверев. — Брось ты собачиться-то. Ведь пять лет, считай, не виделись.
— Это я так… по-стариковски, — ответил Галкин, поднимаясь со скрипучего стула.
Два бывших опера обнялись. Попугай смотрел на них, склонив голову набок, помалкивал. Обнорский с интересом оглядывал комнату, удивлялся большому количеству книг, обилию фотографий в рамках и без, да еще изрядному бардаку.
— А что за мусульманина ты с собой притащил? — спросил Семен Борисович.
— Это мой друг. Зовут его Андрей. Фамилия — Обнорский.
— А-а… так это вы мне звонили, молодой человек…
— Я, Семен Борисыч, я, — ответил Андрей, пожимая руку пожилому еврею. На самом деле Галкин был еще не стар, еще не перевалил за полтинник, но выглядел значительно старше. Таким его сделала изматывающая оперская работа, алкоголь и неустроенный быт. Всю свою жизнь Семен Галкин ловил преступников. Заработал атеросклероз, гастрит и нищенскую пенсию… финал сколь невеселый, столь и распространенный.
Зверев раскрыл сумку, поставил на стол бутылку «Смирновской», пиво, сыр, колбасу, шпроты.
— О, богато нынче зэки живут, Саня, — сказал Галкин, потирая руки. — Это тебе такой сухпай выдали на зоне?
— До чего же ты, Семен, зловредный еврей, — ответил Зверев, ухмыляясь и продолжая доставать из чрева сумки заморские яркие баночки.
— Нам, жидам, без этого никак, — сказал Галкин, — вреднее меня только вон птица Говорун.
— Р-р-раззява! — произнес попугай строго.
Галкин поставил на покрытый клеенкой стол два граненых стакана и чайную кружку, ловко вскрыл финкой с наборной ручкой консервы.
— Что ж, Саша? Давай за встречу, — сказал Галкин, разливая водку. — Давно мы с тобой не выпивали.
— Я за рулем, — вставил Андрей, но Галкин все равно налил и ему.
Чокнулись, выпили. Два бывших опера граммов по сто, Обнорский чисто символически. Первое время разговаривали только менты. Вспоминали работу, старых знакомых — и ментов, и жуликов. Андрей отмечал, что очень часто после какой-нибудь фамилии и уголовной клички звучало: спился, убит, помер. Выпрыгнул в окно от белой горячки… помер… спился. Ушел в частную контору. Ушел к тамбовским, к казанским, к чеченцам. И снова: спился — помер.
Галкин рассказывал внешне спокойно, без эмоций. Сашка так же спокойно рассказал о питерских ментах, с которыми встречался на нижнетагильской зоне.
Вначале Обнорского удивляла и несколько раздражала эта их невозмутимость и, возможно, даже цинизм. Реплики типа: жаль, хороший был мужик, или: жаль, путевый мент, — выглядели дежурными и бездушными. Позже он понял, что и «бездушие», и «цинизм» идут не от черствости… Он понял, что ментовская работа как бы автоматически включает в себя хронический стресс, риск, запрограммированный негатив. И оба бывших опера относятся к этому как нормальным издержкам профессии. Они не отделяют себя от тех своих коллег, кто не выдержал этого бесконечного бега. Они относятся к этому спокойно, как к профзаболеванию. И набившее оскомину выражение «Опер — это не профессия, это судьба» они воспринимают не так, как рядовой обыватель, любитель детективов. Они живут этой жизнью и не могут по-другому. И эти слова: жаль, хороший был опер! — относятся к каждому из них. А за ними — немелодичный звяк граненых стаканов и горечь водки в горле… Жаль, нормальный был мужик.