Министр иностранных дел Иванов назвал последнее заявление Дональда Рамсфельда опасным и не располагающим к урегулированию конфликта….
Муха еще раз хлебнул из горла и вспомнил, как вчера у Герки в мастерской он впервые попробовал марихуану…
Были Левка, толстый Пашка и Гера.
Говорили о евреях и о родительском долге…
— Ну не знаю, не знаю, — Лева отложил в сторону гитару и, достав из нагрудного кармана своей джинсовой куртки малюсенький сверток, вроде тех, что продают в аптеках во время эпидемии гриппа, принялся его разворачивать. — Может, и правильно что-то из того, что ты, Гера, говоришь, но мои предки меня любят, и это точно. — Он взял папиросу, выдул табак себе в руку и, высыпав туда же из аптечного сверточка серо-зеленый порошок, стал двумя пальцами тщательно перемешивать содержимое ладони. — Может, оно это и правильно, но мои предки меня любят. И если я бы был инвалидом, они бы за мной ухаживали до самой своей смерти. — Лева ловкими заученными движениями стал набивать табак обратно в папиросную гильзу. — И не бросят никогда, и последнее отдадут, я правильно говорю, Мухин?
Леха не ответил, задумавшись о своем, о родителях, которые просто сотрут его в порошок, если он завалит эту сессию, если его, упаси Бог, вытурят из института…
После длительных манипуляций по набиванию, скручиванию и смачиванию слюной в Левкиных пальцах оказалась длинная папироса-самокрутка, которую он, зажмурив глаза, нежно принял губами и, обильно попыхивая, тщательно раскурил. Сделав три глубочайшие затяжки и задержав дыхание, Лева молча протянул самокрутку Герману. Тот тоже закрыл глаза и взял ее как-то по-особенному, не как обычно держат папиросу, а двумя пальцами снизу — большим и указательным. Когда Герман затягивался, он откидывал голову назад, глубоко, до самого донышка желудка вдыхал дым с запахом сенокоса и медленно-медленно выпускал его ноздрями. Тоже сделав три затяжки, и так же ничего не говоря, Герман протянул папиросу Мухину.
И ничуть не удивившись, как будто не в первый раз, Мухин, откинув назад голову, стал затягиваться, попыхивая, вдыхая и выдыхая.
— А ведь все же они родили тебя, Гера. Родили и вырастили. От этого ведь ты не откажешься, — сказал Лева, вновь берясь за гитару.
— Во-первых, я их об этом не просил. Это было их личное дело, родить меня или не родить. Это была их, если хочешь, добровольная прихоть! Они ведь не знали, что у них получится. Они ведь даже пола моего не предполагали. Им просто хотелось ребенка. И благодарить их за это не стоит. Они ведь для себя рожали, а не для меня. Меня ведь тогда не было как личности. Ну а что до того, что они меня вырастили и выкормили, так это тоже все было не для меня, а для них же самих. Ребенок в доме — это что-то вроде игрушки для взрослых, как поросенок в кулацком хозяйстве. И все эти английские школы, и фигурные катания, и учителя музыки — это тоже делается не для ребенка, а для удовлетворения родительского тщеславия. Чтобы было, как у всех. И за это тоже не следует им кланяться. Ты уж извини меня, старина, но ты просто жлоб с крестьянской философией и традиционным для городского мещанина низким потолком мышления, выше которого тебе никак не подняться.