— Вечером вы заходите в музей через запасные двери?
— Да, через двор и через черный ход — сразу на второй этаж. Двери черного хода я разблокировал, так что милиции мы не боялись, вахтеров тоже. Сигнализация железная, ночные сторожа понятливые, ведем мы себя тихо, мусора не оставляем. Словом, все чин чинарем.
— Сколько же лет вы встречаетесь в музее?
— Года три.
— И ни разу за это время вас не засек ни один сторож?
— Ни разу. Сторожа в музее тихие. Буйных и любопытных Аллочка сразу увольняет. К тому же я подозреваю, что с некоторыми у нее договоренность, чтобы по таким-то дням не соваться на второй этаж.
— Локридскому она за это даже добавила полставки дворника, — проявил осведомленность Тарас.
— Какому еще Локридскому? При чем здесь Локридский? — нахмурился художник.
— Сторож, которого убили. Я же вам говорил.
Глаза художника сделались стеклянными.
— Тот самый Локридский с ГТС? Вы хотите сказать, что он работал в музее сторожем?
— Работал. Причем десять лет. Вы разве не знали, что здесь убили сторожа?
— Нет, я в курсе, что в музее убили сторожа, но я не знал, что это и был тот самый Локридский. Когда я от вас услышал, что убили Локридского, мне и в голову не пришло, что это тот самый сторож из Аллочкиного музея.
Карасев недоверчиво всмотрелся в Сафронова и подумал: «Если прикидывается шлангом, то делает это весьма профессионально».
— Надо же, как складывается судьба, — покачал головой художник. Локридский — это какой-то мой черный человек, который и после смерти продолжает откусывать куски моего покоя и даже благополучия. А ведь такое ничтожество. Варвар! Античеловек!
— Что это значит — античеловек? — удивился Карасев.
— Это тот, который не понимает устремлений человеческого духа. Которому, говоря образно, не дано наслаждаться пением соловья, но именно такие никогда не пройдут мимо соловья, а обязательно поймают его, вырвут язык и съедят.
— Ну вы хватили! — засмеялся Карасев.
— Вы думаете — это метафора? — удивился художник. — В Древнем Риме соловьиные языки считались изысканным деликатесом. Что это, как не варварское надругательство над человеческой душой, ибо во все века соловьиное пение считалось бальзамом для души.
— Но давайте вернемся, Федор Ильич, к третьему октября. Итак, в девять вечера вы вошли на второй этаж и…
— Ну что и… Вы хотите знать эротические подробности?
— Нет! Я хочу знать, слышали ли вы что-нибудь подозрительное?
— Ничего я не слышал.
— Но, может быть, Алла Григорьевна что-нибудь слышала?
— И она ничего не слышала. Когда мы встречаемся, она слышит только меня.