«Произошло это в восемьдесят втором году. Тогда я активно „фарцевал“ джинсами. Мои знакомые свели меня с одной студенткой медучилища, Алисой Голубкиной, которая пообещала толкнуть восемь „Левайсов“ сорок четвертого размера. Ну, дал я ей эти восемь „Левайсов“ сорок четвертого размера. Думаю, посмотрю, как девочка сработает. В случае чего никуда она не денется. И действительно, никуда она не делась: пришла на второй день в слезах и сказала, что пакет с джинсами у неё отняли группировщики. Затем добавила, что уже заявила в милицию и милиция уже ищет тех пацанов. Когда менты их найдут и изымут товар, то она в тот же день вернет мне джинсы.
Представляете мой ужас? Страшней придумать нельзя, чем залететь под статью „о спекуляции“. Я на это даже ничего не ответил. Развернулся и дал деру. Три месяца я не появлялся в городе, а когда вернулся, мне приносят восемь „Левайсов“ и предлагают купить. Смотрю, джинсы-то мои. Спрашиваю: „Где взяли?“ — „Да девчонка одна фарцует“. — „Что за девчонка? Покажите!“ Показывают — она. Ну, я за ней. Она — от меня. Думаю, все равно поймаю. Месяц пас её у дома. Но так и не поймал. А потом узнал, что она вышла замуж за художника. Ну я и плюнул».
Однако самое невероятное в этой истории впереди: тот художник, за которого наша героиня вышла замуж, и есть Александр Ветлицкий, признавшийся в убийстве своих коллег. Как все-таки любопытно переплетаются судьбы…
Перед тем как распахнуть дверь камеры, охранник смерил меня не очень дружелюбным взором и хрипло произнес, перейдя почему-то на ты:
— Что же ты следователя мучаешь? Он тебя выгородить хочет, а ты как осел.
— А меня не надо выгораживать, — ответил я.
Охранник вздохнул и начал нервно скрежетать в замке. С железным лязгом распахнув дверь, он сердито произнес, толкнув меня в камеру:
— Тебя когда-нибудь совесть мучает?
— Раньше мучила. Сейчас нет, — ответил я.
Дверь за мной захлопнулась, и я повалился на нары. Как только утихли неспешные шаги охранника, сделалось очень одиноко. Серые тучи словно приклеились к этому клетчатому окошку под потолком. Сердце мое заныло от жалости. Но не к себе, а к этому убогому миру. Неожиданно мне пришло в голову, что в этом мире второго не дано: в нем либо творишь, либо подыхаешь от жалости к его убогости.
Да, раньше меня мучила совесть за каждую праздную минуту. Сердце также тоскливо сжималось, и я не понимал отчего. Думал, от смертельной тоски. Оказывается, от жалости.
Но когда у меня появилась Галатея, продолжала ли меня мучить совесть по поводу того, что я не писал? Продолжала! Но я себе в этом не признавался. Краски мои давно высохли, мольберт истлел на балконе, палитра канула в небытие. За все эти годы, связанные с Галатеей, я ни разу не зашел в художественный салон, не говоря уж о выставочном зале. Так я выматывался на работе.