Плывя с Конецким (Аннинский) - страница 2

Дело в том, что слова у Конецкого ежемгновенно остерегаются смыслового «оверкиля». И потому его не боятся: готовы. И облик Виктора Некрасова, «сниженный» у Конецкого до того, что читатели были шокированы, — снижен по той же причине: человек «затерт» жизнью, и это надо сказать о нем сразу: прямо и жестко. И когда Юрий Казаков (переписка с которым составляет один из ярчайших эпизодов в прозе Конецкого) называет своего друга лопухом, прохиндеем и сивым мерином, а себя гением, то это не просто игра в псевдоподдавки, свойственная обычно писателям, стесняющимся своих амбиций, это ведь еще и вера, что каждое слово писателя, попадая в сферу псевдосмыслов, будет «затерто» жизнью: истолковано как бы несколько вспять и наоборот. С учетом этой обратной перспективы, то есть «кося глаз на корму», и говорится самое сокровенное, самое заветное.

Так что же это, прикрытие абсурдом? Да. И поэтому так важна у Конецкого «банальность» обстоятельств, «сеть помех», «сор документальности» — веер летящих ледовых брызг, жалящих, жгущих, ослепляющих, сквозь которые уже и ощущаешь все другое: жесткость перил, твердость палубы, надежность курса и прочие константы жизни: константы над подвижной хлябью, ибо Конецкий «морской писатель».

Однако это-то как раз я и хотел бы раз и навсегда оставить в стороне. Потому что проза Конецкого — это прежде всего проза русского писателя, порожденная современной духовной ситуацией и на нее откликающаяся. Безотносительно к тому, «морской» перед нами ландшафт или «охотничий», «северный» или «южный», «парижский» или «питерский». Морской — он тоже видит сухопутную жизнь, но с неожиданного ракурса.

Конечно, вполне отвлечься от «специфики» невозможно, да и незачем. Конецкий сросся со льдами Севера, и никакие тропики (туда он тоже ходил), никакая Антарктика (было и это), никакие среднерусские дорожки (Чехов, Бунин) его от морского Севера не оторвут.

Но тогда вот вопрос: как примирить два ощущения? Первое: Конецкий вне моря непредставим; он наследник Станюковича, Новикова-Прибоя, Колбасьева; дело именно в этом: в этой теме, в этой специфике, в этой судьбе. И второе: в «морском сюжете» воплотилось нечто, этот сюжет превышающее, и Конецкий входит в ваше читательское сознание не как (не только как) знаток темы, но как исповедник определенной духовной истины, превышающей тему. То есть он, конечно, «морской писатель», но дело все-таки не в этом.

В чем же?

Почему такая странно-сдвоенная репутация у автора «Соленого льда», «Завтрашних забот» и «Третьего лишнего»: морская специфика словно бы мешает ощутить более глубокую (и неуступчивую) позицию этого автора в вопросах, которые касаются всех и имеют отношение ко всему? Тут не отделишь. Без моря нельзя; я сам когда-то, лет сорок назад, молодым критиком, салютовал первым романтическим морским рассказам Конецкого и не беру назад ни единого слова, но… что-то ведь и ускользает. Как ни странно, за сорок лет работы о Конецком ни разу, кажется, не заговорили как об авторе сенсации. Впрочем, нет, сравнительно еще недавно, в момент, когда «ветром перемен» пораспахивало форточки в журналах, вдруг пронеслось и о нем по литературным коридорам: Читали? — Где? — В «Неве»! — Что?! — Конецкий о Казакове! — Нет. А что там? — Там та-кое!! — в после некоторого препинания следовало что-то гоголевское: вот, мол, ежели бы сейчас, как во времена Писемского, да разыграть «Ревизора» наличными писательскими силами, так на роль Хлестакова Конецкий предложил бы Евгения Александровича Евтушенко… — Ну? Так прямо и написал?? — Так прямо. Во, времена!..