– Командир, а ну как Прохор этот удрал? – Паршин вытер со лба испарину, протянул уныло, словно обиженный ребенок: – Этак мы бог знает когда домой попадем.
Сегодня у него было назначено романтическое свидание в полночь.
– Брось, Женя, наверняка ждет, жадность человеческая безгранична, впрочем, как и подлость. О жажде власти я уж и не говорю… – Граевский замолчал, усмехнулся про себя – нашел время философию разводить! Впрочем, какая там философия. Проза жизни…
Извозчик и в самом деле был на месте, как и договаривались, стоял на Загородном, сразу за Рузовской. Редкие снежинки падали ему на плечи, лошадь, по-лебединому изогнув шею, переступала ногами, косила умным глазом на хозяина – поехали, пробирает!
– Трогай, Прохор, на Владимирский. – Офицеры с ходу забрались в возок, запахнувшись полостью, с жадностью закурили. Граевский, затянувшись пару раз, выбросил папиросу и стал неторопливо перезаряжать наган, Паршин искоса посматривал в оконце, все облизывал сухие губы – его донимала жажда. Ну, ничего, бог даст, напьется он скоро чаю с настоящим абрикотином да в приятнейшем обществе!
До перекрестка Невского с Владимирским долетели, как на крыльях.
– Вот тебе, братец, за скорость. – Граевский протянул извозчику червонец, пристально, с жутковатой улыбочкой посмотрел в лицо и добавил еще две десятки. – А это, Прохор, за молчание. Слышал небось, что длинный язык шею укорачивает.
Его негромкий насмешливый голос звучал очень страшно.
– Спаси Христос, барин. Не сумлевайтесь, ваше высбродь. – Елейно улыбаясь, Прохор хотел было перекреститься, но передумал, первый раз за все время взялся за кнут: – Но, пошла, пошла, волчья сыть!
На его лице было написано несказанное облегчение, будто он только что избежал адского пекла.
– Ишь ты, словно черт от ладана. – Граевский постоял, послушал, как быстро затихает колоколец, сплюнул под ноги. – Пуганый да жадный, с таким народом только революции и делать. Давай-ка, Женя, поторопимся, что-то я проголодался. У нас там вроде ветчина оставалась…
– Вот ведь стихия богова. – Шитов оторвался от прорези в блиндированной стене, вытащив кисет, весело подмигнул Кузьмицкому: – Уже весна в ширинку дует, а тут снега до черта и выше. Давай-ка, Антоша, перекурим это дело. Махорочка высший класс, с донником[1], хоть в паникадило сыпь…
После вчерашнего гульбища глаза у него заплыли, превратились в хитрющие щелки, узкие, словно прорезь в свинье-копилке.
Кузьмицкий, не ответив, поднял глаза от выцветшей трехверстки, пожал плечами и полез к себе в командирскую башню – осмотреться на местности. Влево от рельсов уходила к горизонту заснеженная степь, справа дымились пепелища, торчали черные печные трубы, кружилось воронье над чудом уцелевшей белоголовой колокольней. Впереди за дубовым леском жарко разгорался бой – грозно ухали трехдюймовки, такали скороговоркой пулеметы, шла ружейная стрельба пачками – это красные полки сдерживали натиск Доброармии. Их-то и приказано было поддержать Кузьмицкому всей имеющейся огневой мощью.