Как птица Гаруда (Анчаров) - страница 171

Пришли. Народу в зале немного. Ревут усилители. Болонья в буфете на витрине шоколадки раскладывает.

— Ты зачем пацанчика тронула? — говорит Зотов.

Она шоколадки разложила, а одну стоймя поставила.

— Никак боишься меня?

— Тебе сколько лет? — спрашивает Зотов. — Сорока нет, не более тридцати двух, году в сорок пятом родилась?

— Верно.

Он прикинул и говорит:

— Значит, либо ты случайное дитя, мать не убереглась, либо зачала тебя на радостях, что война кончается…

— Вычисляешь… — сказала Болонья. — Ну вычисляй.

— И у меня сноха тоже в торговом секторе работала, — говорит Зотов. — Теперь на старости лет с хахалем спивается. А хахаль вдвое моложе. Богатая — вот жить-то и нечем.

— Глупая. Ума нет.

— Ума тебе не занимать.

— А более и нет ничего.

— А есть, — говорит Зотов.

— Уточни.

— Человеческая жизнь, — говорит. — Как же тебе жить?

Она Зотову налила, потом ответила:

— Нормально, гражданин, нормально, — и глаза так бегло на него подымет и опустит. — Толкутся возле меня весь день, а я присмотрелась. Один зашел — портфель, другой зашел — шляпа, третий — галстук. Бывает, трактор зайдет или станок, а чаще — либо канистра, либо сверло, либо запчасть. А чтоб человек зашел — этого не было. Чего не видела, того не видела — врать не буду. Мать говорила: отец человеком был. Не помню. Значит, последний скончался в сорок пятом. И остались мы с мамой смотреть на пиджаки, на велюровые шляпы. Маме скучно, завела одного. Этого помню, все твердил — дом, очаг, а сам не очаг, а дымоход. Мама его прогнала. Смешно мне на нее стало. Хватит, думаю, пора своим умом жить. Сейчас она письма пишет Расулу Гамзатову, чтоб еще раз написал про белых лебедей. А он не отвечает, стесняется, что мать моя дура. Смешно мне на вас глядеть.

— Ну и к чему ж ты пришла?

— Мне и сидя неплохо. Кому надо — сам зайдет… и твой пацанчик зашел, и ты зашел.

— Зайдет и уйдет, — говорит Зотов. — Потому что ты знаешь кто? Ты — ты буфет.

Она прищурила глаза:

— Расплатился?… Ну, иди помечтай… Хоть домой, хоть в залу. Тебе где лучше?… Иди своей дорогой.

— Лучше в залу, — говорит Зотов. — У меня столик заказан. Мне сегодня восемьдесят, дочка.

— Что ж сразу не сказал, старый черт? — тихо спросила она.

Второй раз в этот день его обозвали старым чертом — Нюра и она. Погромче, потише, а все одно — старый черт. Вдруг правда? Но голоса у обеих были, голоса… бархатные, грудные. Неужели природа еще живет?…

Зала… Неживая, машинная… Лиц нет. Только одежда.

Галстук, одиноко пирующий за столиком, а за соседним — столичная длинная юбка с кавалерийскими сапогами, и провинциальная юбка, все еще открывающая ноги до самого до «ура!». В проеме дверей два головных убора — мужской блинок и женский, нашлепкой. Три алюминиевых пиджака на эстраде, с прилипшими к ним бормашинами устарелой конструкции без обдува, и рев усилителей, заглушающих визг тормозов однообразных машин за окном, остановившихся послушать музыку про любовь пылесоса «Буран» к электробритве «Эра».