Чтобы не возбуждать у Василия подозрений относительно цели моего прихода, я медленно двинулся вдоль стен, покрытых охряной штукатуркой, и остановился возле камина, сделав вид, что рассматриваю то место, откуда вчера снял на бумагу отпечаток кровяного пятна. На это место указывало только небольшое повреждение штукатурки, а кровь была уже со стены отмыта. Выждав приличное время после ухода швейцара, я вернулся к дверям и осторожно выглянул из залы.
Вокруг было тихо, дом, казалось, замер, и не верилось, что совсем еще недавно он был полон приветливыми и шумными обитателями, веселыми людьми, любящими балы и маскарады… А теперь? Мрачный, подавленный барон, умирающая Ольга Аггеевна, и одна Лиза, казалось, не только не потерялась в этих страшных событиях, но и будто бы находила в них рискованное удовольствие.
Пользуясь тем, что вокруг не было ни души, я, изо всех сил стараясь двигаться как можно более тихо, проскользнул к баронскому кабинету и осторожно потянул за медную ручку в виде львиной лапы. Дверь подалась.
Передо мной открылся просторный, но темноватый кабинет, украшенный охотничьими трофеями. Странно, а в прошлый раз я не заметил висящих на стенах оленьих и медвежьих голов. Я прошел вперед, к письменному столу. На кресле, небрежно отодвинутом вбок, брошена была синяя стеганая куртка; прямо на столе, без подноса, стоял опорожненный хрустальный штоф, хранящий на самом дне две-три капли какого-то благородного напитка, и лежала опрокинутая эмалевая рюмка. Но не это интересовало меня в кабинете.
Зайдя между столом и креслом, я впился взглядом в портрет елисаветинской фрейлины, висевший высоко на стене. Портрет, и без того мрачноватый, повешен был, уж не знаю, нарочно или нет, в малоосвещенном месте, и надо было напрягать глаза, чтобы рассмотреть его детали. Дама, на нем изображенная, сидела вполоборота, в руке на отлете держа алую маску-домино. Голову дамы венчала сложная, замысловатая прическа из рыжих волос, и я готов был голову дать на отсечение, что именно такую прическу имела моя распутная ночная гостья, устроившая мне оргию в гостинице близ Николаевского вокзала. Правда, я ненадолго усомнился в достоверности изображения, так как на парадных портретах того времени принято было изображать дам в напудренных париках; однако же, быстро нашел объяснение тому, что дама – рыжеволосая: она писана была художником в маскарадном костюме, а не в парадном платье.
Вдобавок то ли наяву, то ли в моем воображении мне стал, вблизи портрета, слышаться тот же странный запах, легкий аромат какого-то сладкого цветка, который преследовал меня с той безумной ночи. Так пахла моя гостья. И оттого, что моих ноздрей вновь коснулся этот запах, меня бросило в краску. Да, этот запах, и эта прическа – ошибиться я не мог. Но лицо… У дамы на портрете лицо было белым – то ли от природной бледности, то ли от пудры, которой так злоупотребляли все красотки во все времена, и сквозь эту белую кожу просвечивали голубые жилочки, как это обыкновенно бывает у рыжих, и что ловко было схвачено умелой кистью художника. Но вот походило ли это лицо на мою рыжую бестию, многократно седлавшую меня в ту ночь, окутанную серебряными разрядами грозового электричества, я никак не мог решить.