– Может быть, умер, а может быть, – нет, – медленно проговорил он. – Мы так и не смогли ничего о нем узнать. В конце концов я запретил упоминать его имя, твоя мать приходила в полное отчаяние, когда заходила о нем речь, хотя ни на минуту не переставала думать о своем сыне.
С захватывающим интересом слушала Джен больного, низко склонившись над ним. Он схватил ее руку и крепко держал в своей.
– Тебе знакома новая история моей родины, – начал больной, – ты знаешь, что в начале тридцатых годов Германию охватило политическое движение. Как всегда, раньше других на него откликнулось студенчество. Я в то время был двадцатилетним юношей и слушал лекции в университете. Вместе с товарищами я начал бороться за свободу и величие своей родины. Правительство арестовало нас, как преступников, и приговорило к смертной казни. В виде особой милости ее заменили потом двадцатилетним заключением в крепости. Семь лет я просидел там, как тебе известно, а когда, наконец, попал под амнистию, то был уже другим человеком. Заточение сделало из меня – юноши, преисполненного доверия и любви к людям, идеалиста до мозга костей – озлобленное существо, которое не могло забыть бесконечные унижения, которые пришлось пережить в тюрьме.
Форест на минуту остановился, вспоминая ужасы заточения в крепости и ее железный режим.
Джен молча смотрела на отца, боясь нарушить ход его мыслей. Наконец больной снова заговорил:
– Получив свободу, я тут же совершил большую глупость – женился. В моем положении это был безумный шаг. Еще в университете я считался женихом твоей матери; она ждала меня годы, отказавшись от блестящей партии, которая ей представлялась. К тому времени, когда меня выпустили, она была бедной сироткой, жившей из милости у родственников. Этого я не мог перенести. Мы обвенчались, и через год родился твой брат. Мальчик не походил на тебя, – добавил Форест, впиваясь в лицо дочери долгим страдальческим взглядом, – он был блондин с голубыми глазами, как у вашей матери. Мой брак не принес мне большого счастья. Первые годы нашей семейной жизни были еще ужаснее, чем пребывание в крепости. Там я страдал в одиночку, а тут приходилось думать о жене и ребенке, лишенных куска хлеба. Моя карьера, конечно, пропала; все связи с обществом были порваны. Что бы я ни делал, что бы ни предпринимал – перед политическим преступником закрывались все двери. Я выбивался из сил, чтобы обеспечить семью самым необходимым, и вынужден был взяться за низкооплачиваемый труд, не соответствовавший ни моим знаниям, ни общественному положению.