Тоска, страх одиночества, доходящий до душевного расстройства, мнительность, бессонница – все это было впоследствии его старшему сыну хорошо знакомо. Многое, очень многое унаследовал в своем характере от отца его первенец. Уже стало общим местом писать, что Михаил Афанасьевич Булгаков умер от той же болезни и почти в том же возрасте, что и отец, но их психологическая связь была, очевидно, гораздо глубже чисто медицинских наследственных факторов. Они принадлежали к одному типу личности, только те врожденные черты характера, которые сгладили в Афанасии Ивановиче более чем удачный брак, размеренная семейная жизнь, относительно ровная служба, то есть некий не в чеховском смысле этого слова футляр, а скорее в булгаковском – абажур, бесконечно обострились, углубились в его сыне, на долю которого выпали революции, войны, травля, слава, успех и снова травля и который потому так мечтал этот уют, этот покой, этот абажур над лампой, светившей его отцу, восстановить…
И, напротив, мать – сильная, любящая, очень мудрая женщина, хранительница этого мира, которой было суждено пережить те же революции и войны и печься о своих детях. Едва ли ее к этим испытаниям намеренно готовили (хотя была она дочерью человека, который, как уже говорилось, трижды за свою жизнь переживал опустошительные пожары и всякий раз поднимался). Варваре Михайловне был всего 21 год, когда со свойственным для этого возраста максимализмом и несвойственной мудростью она сформулировала в одном из писем к будущему мужу свое жизненное кредо:
«Мне кажется, что если человек сам много дает другим людям, то и в ответ может потребовать себе многого. Был у меня случай в жизни, я говорила тебе мельком, когда я не удовлетворилась тем, что мне давали, когда мне показалось не тем, что я хотела бы, и я решила совсем отказаться, чем удовлетвориться вполовину (то был, по-видимому, отголосок одного из предложений, сделанных Варваре Михайловне, от которого она отказалась ради Афанасия Ивановича. – А. В.). Ты пишешь, что твои убеждения честны и нравственны, такие же, как и мои, как мне кажется, а ведь честность и нравственность для всех одна. Я утешаю себя мыслью, что если будет у нас различие в привычках, в мелочах жизни, то в этом можно будет сделать взаимные уступки, и это тем легче будет сделать, чем больше симпатии будет между нами. Отчего твои взгляды казались всем странны? Неужели ты не находил людей, которые сочувствовали бы тебе?.. Ты пишешь, что иногда говорил себе, что людям нет до тебя никакого дела и тебе они не нужны. Случалось и мне испытать такое настроение, но только настроение. Это бывает тогда, когда не встретишь в людях сочувствия себе, своим стремлениям, тогда, оскорбленный в своих лучших стремлениях, замыкаешься в себе. Но относиться всегда к людям так нельзя…» [48; 62–63]