— Эй, мипай! За што тебя тащат-то?
— А я, брат, сволочь немецкую матерно излаял.
— Пропадешь теперь, — пожалел его шут. — Облаял бы ты лучше меня, и ничего бы тебе за это не было…
Стражи тут накинулись на Балакирева:
— Ты кто таков, чтобы советы советовать?
— А я… царь касимовский, не чета вам, дуракам.
И нахлестнул кобылу, чтобы везла его поскорее. Верно, что был Иван Емельяныч царем касимовским… Хороший городок. Просто рай, как вспомнишь. У заборов там громадные лопухи растут. Таких лопухов нигде нету. Когда окочурилась Фатьма, последняя ханша касимовская, Петр I сделал шута царем касимовским. А императрица Екатерина I, на престол восседали, все выморочные имения царей касимовских Балакиреву отдала.[29] Да, лопухи там громадные…
— Тпррру-у, — натянул вожжи Иван Емельяныч.
Во дворце было еще полулюдно, а шуту с улицы стало зябко. Он спустился в царскую прачечную, где еще с ночи кипела работа. Веселые бабы-молодухи из чанов кипящих палками тяжелые волокиты белья таскали. Балакирев присел к печке погреться, полешко одно подкинул в огонь, снял парик, обнажив седые лохмы волос.
— Гляди-ка, — смеялись прачки, — уже и снега выпали!
— Да, бабыньки, — согласился шут. — Снег уже выпал, и вам, коровам эким, уже не побеситься со мной на травке… Состарился я!
Через окно прачечной был виден простор вздутой от ветра воды невской; посреди реки ставил паруса корабль голландский, привезший недавно в Петербург устрицы флембургские. Свежак сразу набил парусам «брюхи», корабль быстро поволокло в туманную даль устья, где гулял бесноватый сизый простор.
— Пойду-кась я, бабыньки, — поднялся Балакирев от печки. — Надо служить, чтобы детишки с голоду не пропали…
В аудиенц-каморе повстречался с Волынским.
— Како живешь, Емельяныч? — спросил тот шута.
— Живу! За дурость свою достатку больше тебя имею. Да какая там жизнь…
На живодерню пора, а отставки не дают. Глупая жизнь у меня! Вчера вот я заплакал было, а вокруг меня все гогочут. Думали, ради веселья ихнего реву я…
Явился в камору еще один шут — князь Голицын-Квасник. Жалко было человека: в Сорбонне учился, пылкой любовью итальянку любил, и все заставили позабыть — теперь хуже пса шпыняли. Артемий Петрович страдал за Голицына, видел в насильном шутовстве князя умышленное принижение русской знати… Он ему руку подал:
— День добрый, Михаила-Лексеич.
— Ауе, — ответил Квасник по-латыни.
Балакирев слегка тронул Волынского за рукав, поманил:
— Петрович, поди-ка в уголок, сказать хочу…
Подалее от посторонних шут ему сообщил:
— Нехорошие слухи ходят, Петрович, будто ты в дому своем гостей собираешь.