Слово и дело. Книга 2. «Мои любезные конфиденты» (Пикуль) - страница 37

Между тем девки неаполитанские и Флоренские (любимицы Рейнгольда Левенвольде) пели неистово. Котурны их гремели, под потолки сыпались трели. Вторили девкам нездешним голоса архиерейских певчих. В рясках и валенках стояли они за сценой, бася немилосердно. Каждый певчий изображал из себя добродетель — Смирение, Любовь, Благодарность и прочие невиданные в жизни штуки, какие только в театре и можно узреть. Волынский был от интермедии далек: встреча с Пашкой Ягужинским язвила сердце. И не шел из головы кастрат Дреер, такие деньги из казны шутя загребавший.

— Иогашка, а наши-то певчие за сколько спелись?

— Ну, рублев пять на всех им под конец дадут…

Неподалеку от персон важных сидел и пиит Тредиаковский.

— Чего этот губошлеп тут сидит? — снова спросил Волынский.

— По должности академической. Ныне Тредиаковский к переводам иностранным приставлен. Да и патрон у него изрядный.

— Чей же он клеотур? — допытывался Волынский у Иогашки.

— Князя Александра Куракина, тот еще с Парижу патрон-ствует.

— Князя-то, — отвечал Волынский, подумав, — мне бить и неудобно, кажись.

Так я душу на Тредиаковском отведу.

— На что вам, сударь, бить поэта невинного?

— А так… Поэту больно будет, а патрону его кисло.

В театре, над рядами вельмож и дам, потянуло дымком.

— Никак горим? — принюхался Волынский.

— Не, — утешил его Иогашка. — Это кой день леса полыхают.

— Как бы столица не спеклась в яичко от пожаров тех.

— Солдаты тушат. Мох горит, научно торфом прозываемый…

В перерыве между действами выступал аглицкий мастер позитуры, без ног уродившийся. И этот убогонький, без ног будучи, вместо того чтобы скромно милостыньку просить, изволил на заднице своей плясать танцы потешные. А императрица велела придворным его деньгами одаривать. Черепаха — Черкасский целый кошелек золота монстру кинул. Волынский же при этом прочь удалился. Чтобы не платить. Ибо денег лишних не имел. Ему все эти позитуры на ягодицах не показались изрядными. Из театра он удалился…

За ягдтгартеном (где косуль да оленей содержали, чтобы Анна Иоанновна в убийстве нужды не испытывала) он Балакирева встретил.

— Чего ты скушный такой, Емельяныч?

Балакирев пожаловался, что живот у него что-то схватывает. Да в нужник вельможный его не пускают солдаты.

— Ну ладно. А живешь-то как?

— Языком кормлюсь. А расплачиваюсь боками.

— Не гневи бога, — отвечал Волынский, удаляясь. — Зато у тебя кусок хлеба верный. А вот у нас… эхма!

Иван Емельянович, животом страдая, заволочился в Красный сад, где в теплицах растили клубнику для царицы. Лето жаркое, наверно, клубника скоро поспеет. В кустиках прилег Балакирев, о жизни своей рассуждая. «Хорошо бы, — думал, — повеситься мне. Вот хохоту-то было бы!..» Живот болел; шут вспоминал, что съел сегодня: полкалачика с утра, две оплеухи от Бирена, рыбкой на кухне угостили, Левенвольде в нос ему дал, после царицы суп из раков остался недоеден — так он доел, после чего и палок попробовал…