Когда они выехали за город, Вабельский вдруг повернулся в сторону Марьи Сергеевны и взглянул ей прямо в лицо смеющимися, веселыми глазами.
– А мне кажется… – начал он немного нерешительно, – Наташе можно было ехать, только ей не хотелось… Мне кажется, она просто избегает меня, право; вы не заметили?
– Нет, вы ошибаетесь, это просто так, она такая… такая дикая… странная… Впрочем, знаете, мне кажется, что наша ссора, действительно, оставила след… – заговорила вдруг она взволнованным голосом, точно сразу решившись. – Наташа уже не та, я это чувствую… Хотя внешне ничто не переменилось; она очень ласкова в большинстве случаев, о той размолвке ни я, ни она никогда даже и не упоминаем, но… Но все-таки это уже не то, – добавила она с грустною усмешкой, слегка вздыхая.
Вабельский серьезно смотрел на нее.
– Знаете, что я думаю, – начал он, – я думаю, что вопрос еще далеко не решенный, переменилась ли ваша Наташа вследствие той размолвки с вами или это просто наступили такие годы. Мне часто приходилось слышать от многих матерей и отцов стереотипную фразу: «Ах, наша Манечка, или Ванечка, совсем уже не та, что прежде», то есть не такие, как были ребятами. Для родителей Манечка или Ванечка так и остаются тем маленьким существом, которое они помнят еще на руках няньки, «их ребенком», который и в двадцать, и в тридцать лет будет казаться и оставаться для них все тем же «ребенком». Понимание и многие ясные доказательства того, что этот ребенок мало-помалу вырос и выработался, так сказать, уже в «получеловека», повергают их в какое-то горестное удивление и недоверие, точно они хотят сказать: «Господи, да как же это, да когда же? Давно ли, кажется…»
Марья Сергеевна нетерпеливо откинулась в глубь коляски.
– Это очень печально, – заговорила она, – если перемена в наших детях будет заключаться только в их отчуждении от нас. Пока они малы и беспомощны, мы и душой, и телом сливаемся с ними в одно существо, нас не отталкивает от них разность ума, и мы их любим не меньше от того, что они глупее нас. А они! Они выросли и начинают вдруг чувствовать нас и глупее, и ниже себя! Но за что же? За что?
Вабельский как-то странно усмехнулся.
– Ну, это вы, положим, берете уж чересчур сильно. Я не говорил о пренебрежении, но мне кажется, что легкая отчужденность обязательно должна появляться. Они воспитываются и вырастают в иных условиях, чем вырастали и воспитывались вы; они будут жить с людьми, которых вы, быть может, никогда не узнаете; их взгляды, идеалы и даже сами привычки будут не те, что были у вас, потому что сам век, само общество будет отчасти уже иное! Многое, что будет дорого и близко им, будет чуждо и непонятно вам, и наоборот. Явится разъединение взглядов, вкусов, принципов, привычек, и во многом вы разойдетесь по разным дорогам и перестанете понимать друг друга… У меня самого есть отец, славный старик, он всегда живет в провинции, и видимся мы с ним довольно редко. Я очень люблю его, но жить бы с ним не стал, а говорить по душам, вот хоть бы так, как говорю с вами, не мог бы. Да и бесполезно: мы друг друга все равно не убедим, не поймем, и каждый из нас останется при том мнении, что другой неправ и говорит вздор. И, верите ли, были люди, совершенно чужие для меня, в сущности, но которые, право, казались мне ближе отца. С ними у меня было больше единства; мы лучше могли понять друг друга, а следовательно, были уже и ближе между собою.