Все это было настолько привычным для профессора Трубецкого, настолько родным и естественным, что даже мысль о его большом и неуклюжем американском доме, где дует от пола, а с близкой бензоколонки доносятся хриплые чернокожие голоса, — сама эта мысль в нем погасла, как спичка.
…
Любовь фрау Клейст
Если бы только не болело так назойливо там, где она не успела еще заколоть свои поредевшие ярко-золотые волосы, если бы не эта настойчивая боль, она бы была уже счастлива. Ее уносило, тянуло, тянуло, ее уносило, тянуло, ее распрямляло, тянуло, и все ощущение было похожим на то, как когда-то, в их с Фридрихом детстве, они над обрывом встречали грозу. Сейчас она тоже спешила за Фридрихом, она торопилась к обрыву, и Фридрих, почти неприметный, кричал ей: «Скорее!», поскольку начнется гроза, и они все пропустят.
Нужно было успеть постоять над обрывом, зажмурившись, над самым краем его, в ожидании сильного ветра — столь сильного, что все вокруг гнулось, ломалось, трещало. Да, все вокруг гнулось, трещало, а они стояли над обрывом, зажмурившись, и Фридрих для пущей лихости подходил так близко к самому краю, что мелкие камни в своем детском страхе звенели, спеша, и катились, катились, а они все стояли — кто дольше, кто первый раскроет глаза, — потом наступал спелый дождь с ровным шумом.
Она чувствовала, что спешит к обрыву, и чем ближе был этот обрыв, тем ей было светлее.
Самым темным пятном в охватившем ее со всех сторон свете была она сама, и вместе с неприятной, хотя и не сильной болью, которая ей все пыталась напомнить (о чем-то напомнить) и не отпускала! — вместе с этой болью ее темнота — сгущение в одном только месте среди моря света ее, фрау Клейст, Греты Вебер, — ужасно мешала.
Она знала, что, если Фридрих, и так еле-еле заметный и сам очень светлый, испугается того, какая она темная и неподвижная, он не станет ее ждать, и нельзя упускать из виду очертания его очень худого, знакомого тела, которое не было съедено птицами, не было (напрасно рыдал дядя Томас), оно сохранило свою угловатость, свою худобу и знакомость, нельзя упускать его ни на мгновение.
Постепенно боли становилось все меньше, и, главное, она начала чувствовать впереди себя не одного только Фридриха. Они были все там. Она их не видела, но узнавала по мелким, горячим и нежным подробностям каждого. Она узнала мать, которая привычно и рассеянно погладила ее по лицу своей суховатой ладонью, потом — постепенно — отца (он опять сильно кашлял!), потом дядю Томаса, который совал ей какой-то конверт, какой-то коротенький листик бумаги и все умолял прочитать, что там пишут, а ей было страшно читать извещение — она уклонялась, она отступала.