— Ну даешь! — воскликнул пораженный Алеша. — Да ты прирожденный философ, дяденька. Еще бы тебе в школу походить годика два.
— Учиться мне некогда было из-за таких, как ты, — опечалился дядюшка Гром.
Федор Кузьмич не был ни вором в законе, ни паханом, ни деловым, но за три года славу и власть по зонам обрел не меньшую, чем у самых влиятельных из них. Он тяжко с первого дня презирал свое новое окружение. Далекая полночная степь колобродила в нем, укрепляла его дух. Дома в спокойной жизни, в цирке, в семье, он не знал даже отчасти своего предела и своих возможностей. В застенке, в лунные вечера, впервые услышал он душный голос предназначения и понял, что родился не напрасно. Угрюмым умом постиг он неведомое. Судьба вдруг лишила его всех своих милостей и повернула глазами к неволе, к смерти, к параше, но взамен предоставила новое зрение, от которого не было сокрыто будущее. На все время заточения установилась в его груди жадная, грозная тишина ожидания, которую нарушало лишь присутствие кусачего волчонка — Алешки. Он давно забыл, что этот мальчик так жутко расстроил его налаженную жизнь. В Алеше было много зла, но еще больше в нем было отчаяния. Федор Кузьмич привязался к нему смутным чувством душевно почти оскопленного человека. Бывало им хорошо вместе по пересылкам горе мыкать. То, чему удивился дядюшка Гром, действительно не имело под собой разумного объяснения. Их не разлучили по оплошности, которая, в сущности, одна управляет миром, и имя ей — рок.
По закономерности выпавшего им пути Алеше давно полагалось потешать, ублажать сытых бандитов; а Федору Кузьмичу ломить чугунную работу, чтобы скорее освободиться, а вместо того катило их рядышком по обочине тюремной заводи, как двух отщепенцев.
Еще в Москве мелкий уголовный люд попробовал об Федора Кузьмича острые гнилые зубья, но откатился с такими неожиданными потерями, что впал в сумрачное оцепенение. Конечно, невероятное физическое усердие Федора Кузьмича сослужило ему службу, но главная причина его торжества была не в этом. Когда в Бутырках блатные первый раз подступили к Федору Кузьмичу со своими шутовскими, прописочными затеями, они наткнулись на такую ужасающую готовность распоряжаться чужими жизнями, как фишками, которая не укладывалась даже в их шакальи представления о добре и зле. Они не то чтобы его сразу зауважали за могучие пинки, а именно как бы растерялись и насторожились. В их мирную подпольную семью, кажется, подобно чужой группе крови, ворвалась свирепая третья сила, к которой они не понимали, как приноровиться. По цепочке, как положено, просигналили наверх, к одному из авторитетов, которого звали Данилой Ивановичем, а кличка у него была «Мохер».