Я хорошо помню тот день. С утра наша артиллерия била по позициям врага. Канониры старались, да и цели были неплохо пристреляны. Однако красных охватил какой-то отчаянный ажиотаж, тот, что случается в безвыходной ситуации и которого у наших новобранцев не оказалось. Вновь и вновь мы отбрасывали большевиков назад, а они все лезли и лезли, будто ни пуля, ни штык, ни снаряды их не брали.
Они собрали все плавучие средства, все баржи, плоты и суденышки и упрямо двигались к нашему берегу. Я бегал вдоль цепи и подбадривал своих бойцов, понимая, что они не выдержат. Ночью я вспомнил Толстого, его размышления о духе армии. Когда-то побежденное, но не сломленное под Аустерлицем, войско взяло верх под Москвой. Увы! В наших рядах не было капитанов Тушиных, а ежели и были, то они растворились в массе испуганных и подавленных подчиненных. На рассвете я обнаружил, что половина окопов пуста. Мои „герои“ вплавь переправились к неприятелю. Что ж, чем с тревогой ждать пули в бою, лучше получить ее в чекистском застенке.
Еще вечером Каппель решился на отчаянный шаг – повести в атаку офицерские батальоны. С нарочным я послал Владимиру Оскаровичу записку: „Можете меня расстрелять, но поздно!“
С восходом офицерские колонны в парадной форме, при орденах, молча двинулись на врага. Мы, „серая масса“, следом. У красных было до непривычного тихо, так, что я начал подозревать, не оповещены ли они о наступлении? При таком количестве перебежчиков – наверняка.
Я ходил в „психические атаки“ с июня восемнадцатого. И эта была последней. Наши не успели даже снять винтовки – красные подпустили шеренги поближе и ударили из пулеметов. Большевики знали, они готовились. Я вспомнил о подобной трагедии, когда в 1915-м на германском фронте на пулеметы пустили кавалергардов…
Горячая безжалостная коса прошлась по блестящим офицерским колоннам каппелевского корпуса. Поручик Ельников упал прямо мне под ноги, кровь хлестала горлом, глаза умоляли. О чем? О сострадании, о пощаде? „Мизеркордии“ [7] были не в ходу в войсках Колчака.
Мои „серые герои“ дрогнули и помчались назад. Я отбросил толстовские философии (к тому же и небо было низким и не впечатляющим). Во мне проснулся римский центурион с его крысиной злобой и жестокостью. Я бросился за подчиненными, ругая их и разворачивая назад; пристрелил Струмилина, паникера-заводилу, и хватил парочку наганом по спине. Тщетно.
К обеду от полка остался десяток потомственных идиотов и полсотни солдат. Наверное, свежим ветром с противоположного берега мне передалось ощущение возбуждения и безысходности. Я рассказал подпоручику Дмитриевскому последний анекдот и залег за пулемет. Эх, был бы „вторым номером“ Жорка Старицкий, а не безусый Дмитриевский! Подороже бы отдали жизни.