Дураки и герои (Валетов) - страница 95

– Прости… – сказал Сергеев тихонько и осторожно коснулся кисти Кручинина – той, что осталась целой. – Прости меня, Вязаный.

Он мог бы и крикнуть, но Кручинин все равно его не услышал бы. Он слышал только свою боль, нечеловеческую боль, и ничего другого не мог услышать. Но случилось невозможное – он шевельнул пальцами в ответ.

Руки у Вязаного были переломаны от кистей до ключиц, в нескольких местах, и каждое движение должно было множить мучение. Мангуст пытал его, но не для того, чтобы что-то узнать, а для того, чтобы искалечить, отомстить за измену. Измену ему – Великому и Ужасному победителю змей, наставнику и бывшему другу. Впрочем, Сергеев давно уже был не уверен, а мог ли Андрей Алексеевич быть другом хоть кому-нибудь.

Сергеев смотрел на искалеченные руки друга и вспоминал, как вот этими пальцами, стоявшими теперь под немыслимыми углами к ладони, Сашка когда-то вязал потрясающие вещи – говорил, что ничто так не успокаивает его, как мерное постукивание спиц. У Сергеева, у Дайвера, у Мангуста даже, были специальные свитера для погружений в сухих костюмах и водолазных скафандрах, изготовленные руками Вязаного. В таких свитерах с высоким горлом показывали физиков– испытателей в фильмах конца шестидесятых, да альпинистов в «Вертикали» с Высоцким. Погружаться Сергееву доводилось не так много, но свитер этот он любил и иногда нашивал под кожанку в холодные зимы. А Дайвер использовал подарок по назначению. Ему, в соответствии с прозвищем, нырять приходилось куда чаще, да на такие глубины, где Сашкино изделие было в самый раз.

Пульс на запястье Кручинина бился неровно, то и дело исчезая: сердце то пропускало такт, то стучало два-три раза подряд, вообще без паузы.

Мутный свет от единственной грязной лампочки, застывшей под бетонным потолком, ночной бабочкой бился в Сашкины зрачки и проваливался в клубящуюся на их дне муть.

Сергеев не выдержал и заплакал, впервые за эти дни. Он плакал не только по умирающему рядом другу. Он плакал о Вике и Маринке, утконосом Дональде Даке, о своей плотоядной секретарше и алчном начальнике-министре – об одних он скорбел меньше, о других больше, но в целом горе его было настолько большим, что его хватило бы на каждого из тех, кто ушел. На всех тех, кто несколько дней назад в последний раз увидел солнце и гребень надвигающейся волны.

Он плакал громко, но звук его рыданий не выходил наружу из заблеванного московского подвала. Серый набрякший бетон и шорох Ливня за стенами глушили их, и если бы кто-то в этот момент увидел Сергеева со стороны, то мог бы с уверенностью утверждать, что на грязных ступенях плакал мим.