– Вы решительно не понимаете меня, брат, – ответил, покачав головой, дю Бушаж, – или, вернее, ваш великодушный ум не хочет меня понять. Я хочу не такого места, где весело, не такой обители, где приятно живется, – я хочу строгого заточения, мрака, смерти. Я хочу принять на себя обеты, такие обеты, которые оставили бы мне одно лишь развлечение – рыть себе могилу, читать бесконечную молитву.
Кардинал нахмурился и встал.
– Да, – сказал он, – я тебя отлично понял, однако старался бороться с твоим безумным решением, противодействуя тебе безо всяких фраз и диалектики. Но ты вынуждаешь меня говорить по-другому. Так слушай.
– Ах, брат, – сказал Анри безнадежным тоном, – не пытайтесь убедить меня, это невозможно.
– Брат, я буду говорить прежде всего во имя божие, во имя бога, которого ты оскорбляешь, утверждая, что он внушил тебе это мрачное решение: бог не принимает безрассудных жертв. Ты слаб, ты приходишь в отчаяние от первых же горестей: как же бог может принять ту, почти недостойную его жертву, которую ты стремишься ему принести?
Анри сделал движение.
– Нет, я больше не стану щадить тебя, брат, ведь ты-то никого из нас не щадишь, – продолжал кардинал. – Ты забыл о горе, которое причинишь и нашему старшему брату, и мне…
– Простите, – прервал Анри, и лицо его покраснело, – простите, монсеньер, разве служение богу дело такое мрачное и бесчестное, что целая семья облекается из-за этого в траур? А вы, брат мой, вы сами, чье изображение я вижу в этой комнате, украшенное золотом, алмазами, пурпуром, разве вы не честь и не радость для нашего дома, хотя избрали служение владыке небесному, как мой старший брат служит владыкам земным?
– Дитя! Дитя! – с досадой вскричал кардинал. – И вправду можно подумать, что ты рехнулся. Как! Ты сравниваешь мой дом с монастырем? Сотню моих слуг, всех моих егерей, моих дворян и мою охрану с кельей да веником – единственным оружием и единственным богатством монастыря? Да ты обезумел! Разве ты не сказал только сейчас, что отвергаешь все эти излишества, которые мне необходимы, – картины, драгоценные сосуды, роскошь и шум? Разве ты, подобно мне, испытываешь желание и надеешься увенчать себя тиарой святого Петра? Вот это карьера, Анри, к этому стремятся, за это борются, этим живут. Но ты! Ты ведь жаждешь мотыги землекопа, лопаты траписта, ямы могильщика. Ты отвергаешь воздух, радость, надежду. И все это – мне просто стыдно за тебя, мужчину, – лишь потому, что ты полюбил женщину, которая тебя не любит! Право же, Анри, ты позоришь наш род!
– Брат! – вскричал молодой человек, весь бледный, с мрачным огнем в глазах, – может быть, вы предпочли бы, чтобы я размозжил себе череп выстрелом из пистолета или же воспользовался своим почетным правом носить шпагу и вонзил ее в свою грудь? Ей-богу, монсеньер, если вы, кардинал и князь церкви, дадите мне отпущение этого смертного греха, то дело будет сделано в один миг, – вы даже не сможете додумать чудовищной, недостойной мысли, что я позорю наш род – чего, слава богу, никогда не сделает ни один Жуаез.