— Пошел ты вон со своим прощанием!..
— Ну ладно, тогда спокойной ночи…
И Хэнк ушел, и вот Чарли дома, и Клара ждет его у дверей, обтянутых металлической сеткой, и предлагает стакан воды со льдом.
— Посидим немножко?
— Как все? Почему же не посидеть…
Они сидели на темном крылечке, на деревянных качелях с цепями, и смотрели, как шоссе вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет: приближаются фары, удаляются злые красные огоньки, словно угли рассыпаны по полям из огромной жаровни…
Чарли неторопливо пил воду и, пока пил, думал: а ведь в прежние времена никому не дано было видеть, как умирает дорога. Ну, можно было еще заметить, как она постепенно угасает, или ночью в постели вдруг уловить какой-то намек, толчок, смятенное предчувствие — дорога сходит на нет. Но проходили годы и годы, прежде чем дорога отдавала богу свою пыльную душу и взамен начинала оживать новая. Так было: новое появлялось медленно, старое исчезало медленно. Так было всегда.
Было, да прошло. Теперь это дело немногих часов.
Он осекся.
Прислушался к себе и обнаружил что-то непривычное.
— А знаешь, я успокоился…
— Это хорошо, — сказала жена.
Они покачались на качелях, две половинки одного целого.
— О господи, сперва меня так крепко взяло…
— Я помню, — сказала она.
— А теперь я подумал, ну и… — Он говорил неспешно, обращаясь прежде всего к себе. — Миллион машин проезжает каждый год по этой дороге. Нравится нам или нет, дорога стала просто тесна, мы тут задерживаем весь мир со своей старой дорогой и отжившим городишком… А мир должен двигаться вперед. Теперь по той новой дороге проедут уже не миллион, а два миллиона, проедут от нас на расстоянии всего-то ружейного выстрела, проедут куда им надо, чтобы делать что им кажется важным, все разно, важно это или нет; людям кажется, что важно, вот и весь фокус. Да если бы мы по-настоящему поняли, что нас ждет, обдумали бы все со всех сторон, то взяли бы паровой молот, расшибли свой городишко в лепешку и сказали: «Проезжайте!», а не заставляли бы других прокладывать ту проклятущую дорогу через клеверное поле. Сейчас Оук Лейн умирает тяжко, как на веревке у мясника, а следовало бы разом сбросить все в пропасть. Но, правда… — Он закурил трубку и выпускал густые клубы дыма — только так он и мог искать и прошлые ошибки, и теперешние откровения. — Раз уж мы люди, то поступить иначе мы, наверное, не могли…
Они слышали, как часы над аптекой пробили одиннадцать, потом часы над клубом — половину двенадцатого, а в двенадцать они лежали в темной спальне, и потолок над ними пучился от раздумий.