грозила она так убедительно, что и мне сделалось не по себе. По ее словам, выходило, что сын недавно получил немалую сумму гонорара, купил новые ботинки на толстой подошве, приехал в Переделкино, заплатил в бухгалтерию за месяц вперед, в тот же день повстречал этого неведомого Волкова, и они стали увлеченно пропивать оставшееся. Сроком своей путевки, получалось, он не успел воспользоваться. Но пили они не первый день – третий, так выходило.
То есть ровно с того дня, когда заехал и я. И ошибся, якобы опознав его в парке, хотя он действительно был уже здесь… Он в последнее время много пил, сказала мать.
– А отчего ж вы отпускали его сюда одного? – глупо спросил я.
Сердце у меня ныло, и было муторно, так и тянуло опять скосить глаза на мертвое тело, и было не уместить в голове, что еще сутки назад этот парень дружелюбно улыбался встречным, перебирал в уме мелодии и дышал здешним воздухом, отсчитывая, как и все мы, дни до начала лета.
– Антон говорил – ему душно в Москве… что задыхается… а здесь ему хорошо работается… на воздухе… говорил, что боится в метро, такие там страшные лица… он добрый был мальчик, талантливый… эту певицу прописал, говорил: такая одаренная, пропадет в Воронеже… за что они его так, Николай, скажите… вас ведь Николай зовут? – повторила она.
Все, что она говорила отрывисто, было бессвязно, но так мне понятно.
Я пробормотал слова соболезнования и ушел, помочь я ничем не мог.
В отличие от персонала редкий в это время года писательский контингент Дома не проявил к случившемуся никакого явного интереса.
Ни красавец-поэт Касым, приехавший на пару дней со своей пассией-китаянкой, которая, кажется, была певицей и пела песни на его стихи. Ни беллетрист Юра Петров, сочиняющий здесь уже много месяцев новый роман под названием Вундеркинд, про музыканта, кстати. Ни, наконец, поэт-песенник по трудно запоминаемой и вовсе не произносимой молдавской, что ли, фамилии, некогда основавший поэтическое движение под эпатажным названием куртуазный маньеризм.
Все они хорошо знали покойного.
Отчего, думал я, все они предпочли как бы не заметить случившегося?
Ведь не только из эгоизма и той глухоты к окружающему миру, какой подчас тяжко страдают почти все сочинители, упоенные собственным воображением. Быть может, дело в том, что смерть эта была так некрасива, как бы недостойна интеллигентного взрослого человека, не талантлива? Но бывает ли красивая смерть где-нибудь, кроме как в романах? Или дело в том, что все они уже в критическом мужском возрасте, когда начинают запоздало хлопотать о здоровье, и каждый примерил эту нелепую смерть на себя? Во всяком случае, шестидесятилетний Петров сказал мне ни к селу ни к городу: знаешь, нужно умереть на коне… Хорошо, не сказал на бабе, с него станется.