Мне было совсем не трудно отвечать на многочисленные вопросы доктора Дженнаро, но меня смущали и даже настораживали постоянные смешки, которыми он сопровождал каждый мой ответ. Ужасные условия жизни в Калабрии и плачевное состояние дел епископа Мартуранского должны были скорее вызвать слезы, а не смех. Решив, что я, может быть, становлюсь объектом издевательства, я уже начал закипать негодованием, когда, отсмеявшись после очередного моего ответа, мой собеседник сказал, что я должен его извинить, что его постоянная смешливость представляет собой болезнь, причем наследственную в его роду — один его дядя даже умер от смеха.
— Умереть от смеха! — воскликнул я.
— Да, эта болезнь, совершенно неизвестная Гиппократу, называется flatti (Дословно «отрыжка», нечто вроде истерического приступа.).
— Как! Ипохондрические припадки, которые делают раздражительными всех, кто им подвержены, вас веселят?
— Да, потому что мои действуют не на желчный пузырь, а на селезенку, а она, как утверждает мой врач, — орган смеха. Это целое открытие.
— Вовсе нет! Это довольно древнее представление…
— Мы поговорим еще об этом, я надеюсь, вы проведете у нас несколько недель.
— К сожалению, не смогу, я уеду, самое позднее, послезавтра.
— А деньги у вас есть?
— Я рассчитываю на шестьдесят дукатов, которые вы мне должны передать.
При этих словах раздается новый взрыв смеха, но, видя мое смущение, он говорит мне: «Мне очень приятна мысль задержать вас подольше. Но, господин аббат, я прошу вас познакомиться с моим сыном. Он пишет довольно милые стихи». На самом деле шестнадцатилетний юноша был большим поэтом.
Служанка проводила меня к молодому человеку. Он оказался на редкость привлекательной внешности и с самыми приятными манерами. Принял меня он чрезвычайно любезно и учтивейшим образом извинялся, что не может именно в эту минуту оказать мне достаточное внимание, ибо должен закончить концону по случаю пострижения в монастырь одной родственницы герцогини Бовине. Конечно, это были весьма уважительные причины, и я предложил молодому поэту свою помощь. Он тут же начал читать мне свою канцону, написанную с большим жаром в манере Гвиди. Я посоветовал назвать ее одой, и хотя я по справедливости нашел ее присполненной подлинных красот, все же на некоторые ошибки и слабости я ему указал. Более того, я попытался переделать эти места по-своему. Он был в восхищении от моих замечаний, благодарил меня и спрашивал совета еще и еще, словно я был сам Аполлон. Он сел переписывать свою оду, а я за это время сочинил сонет на ту же тему, сонет поверг его в полный восторг, он попросил меня подписать его и позволить отправить к типографщику вместе с его одой.