Увы, далеко не только духовного. Цветаева была не из лучших соседок; могла взорваться и взрывалась по пустякам. К чести Н. Н. Сеземан-Клепининой надо отметить, что она старалась держаться выше кухонных ссор. Л. М. Бродская вспоминала о каком-то «конфликте»: «Я тогда Нине говорила: „Да я на твоем месте эту Цветаеву давно бы сковородкой по голове огрела!“ А она отвечает: „Нельзя, Лиля, Цветаева – гений, ей все можно простить“...»
Не только «трудный характер» Цветаевой осложнял совместную жизнь: ужас и напряженность, вызванные сталинским террором, на болшевской даче обострялись до предела; здесь каждый взрослый ожидал ареста... Непонимание (что происходит? почему? за что?), тревогу, страх от детей пытались скрывать. «Так, например, от нас: меня, Мура и брата Дмитрия – скрыли факт ареста Али», – вспоминает Софья Клепинина-Львова[238]. Она ошибается: Мур знал. «Подавленное ожидание конца», как позже определил состояние родителей на болшевской даче Дмитрий Сеземан, непроизвольно изливалось на детей в незаслуженных и непонятных для них раздражении и резкости. Не подозревая о трагедии взрослых, дети недоумевали, обижались на неоправданную строгость, воображали, что их больше не любят; возникало взаимонепонимание и отчуждение.
Как теперь, на вожделенной родине, оценивали «Львовы» и «Андреев» свою заграничную работу и возвращение? Что чувствовали, узнавая об арестах сослуживцев? Каким представляли себе будущее своих детей? Обсуждали ли между собой эти проблемы? Можно только предполагать...
Я думаю, что со времени бегства Эфрона из Франции покой навсегда ушел из жизни Цветаевой. И все же, несмотря ни на что, Болшево оказалось самым спокойным временем ее жизни в Советском Союзе: семья была вместе и все были живы. Дмитрий Сеземан вспоминает вечера и разговоры у камина, чтение Цветаевой своих стихов и пушкинских переводов, чтение Д. Н. Журавлевым отрывков из «Войны и мира» Толстого. Цветаевой запомнились прогулки с Эмилией Литауэр (Милей), «возвращенкой», сотрудницей и другом Эфрона и Клепинина; радость поездки на только что открывшуюся Сельскохозяйственную выставку: последнее «счастливое видение» сияющей Али... Восстанавливая впечатления первых месяцев на родине, Цветаева записала: «Обертон, унтертон всего – жуть. <...> отсутствие камня: устоя». Неустойчивость сквозила во всем: в жизни за городом, в коммунальной квартире, в отсутствии у Цветаевой советских документов («живу без бумаг»), в неопределенности статуса бывших эмигрантов. Чувство «жути» усугублялось по мере понимания Цветаевой безвыходности ситуации и практической беспомощности – своей и мужа.