Марина Цветаева (Швейцер) - страница 341

Эти месяцы Цветаева жила в замкнутом кругу родных, соседей, нескольких знакомых. «Живу никому не показываясь» – она не делала попыток выйти в литературный мир, получить работу. Конечно, она хотела видеть Пастернака – на его душевную близость и поддержку она рассчитывала больше всего. Подробностей их первой встречи мы не знаем, но ей предшествовал эпизод, рассказанный мне Еленой Ефимовной Тагер: «Вдруг раздается телефонный звонок. Звонит Пастернак и говорит: приехала Марина Ивановна и зовет меня к себе приехать. Но я встретил Каверина и ... [другого писателя, чье имя Е. Е. Тагер не запомнила. – В. Ш.] и они мне сказали, чтобы я ни в коем случае не ездил. Это опасно... Я не поехал». Е. Е. Тагер вспоминала, как ее потрясла эта «трусость», как она тут же по телефону высказала Пастернаку свое негодование: как это возможно – приехала Цветаева, а вы сомневаетесь, должны ли к ней поехать? Может ли быть – чтобы вы не поехали к Цветаевой?.. Только положив трубку, она, по ее словам, опомнилась и стала корить себя: вдруг это на самом деле опасно – видеться с Цветаевой? Вдруг с Пастернаком из-за этого случится что-нибудь ужасное, и она всегда будет чувствовать себя виноватой?.. Возможно, Пастернак понимал, в каком окружении живет Цветаева – это не располагало к поездкам в Болшево. Тем не менее он встретился с Цветаевой – скорее всего, в Мерзляковском переулке у Е. Я. Эфрон – у нее был московский «центр» семьи. Туда же направил Пастернак В. К. Звягинцеву, сказав, что ее хочет видеть Цветаева; скорее всего, это произошло уже после Болшева.

«Помню, как я бежала, – говорила Вера Клавдиевна. – Там Марина сидит, совершенно другая, дамская. В нормальном платье, гладкая, аккуратная, седая. И сын как будто вырезанный из розового мыла». Я спросила Звягинцеву, как они встретились – тепло или как чужие? «Настороженно», – ответила она. Звягинцева точно заметила, что Цветаева вернулась «совершенно другая» – дело, конечно, не в том, что она стала «дамская», не во внешней перемене и даже не в изначально-трагическом восприятии мира Цветаевой в отличие от всеприемлющего и радостного – Звягинцевой.

«Настороженность» была связана с душевным состоянием Цветаевой, «чувством жути», о котором она могла говорить только с тетрадью. Никакое умозрительное знание и трезвость взгляда и понимания не могли дать настоящего представления о том, что она увидит на родине, и – главное – о том, как изменились здесь люди. Это дано почувствовать только непосредственно. Может быть, именно с этим связаны запомнившиеся Звягинцевой слова «моя подлая дочь»? Звягинцева толковала их как негодование на то, что Аля «уговорила ее вернуться»; не исключено, что Цветаева возмущалась тем, что в письмах дочь не дала знать, что арестована Анастасия Ивановна и какие непредставимые изменения произошли на родине. Но как бы Аля сделала это в письмах, проходивших цензуру в заграничном отделе НКВД?