Марина Цветаева (Швейцер) - страница 346

.

Это слишком смелое обобщение: далеко не все были так преданы и бескорыстны, но Сергей Яковлевич был из таких.

Если в какой-то момент Эфрон и спохватился, что «союзовозвращенская» дорога ведет его не совсем так, как он намеревался идти, то было уже поздно; он знал, чем кончается отказ от работы с НКВД. Но возможно, он очнулся только в тот момент, когда оказался «запутанным в грязное дело», как сказал он Вере Трайл.

Сейчас я почти уверена, что перед расставанием между Цветаевой и Эфроном состоялся разговор, когда он рассказал жене всё или почти всё, что произошло с ним в последние годы, и она разделила с ним его тяжелый душевный груз. Об этом, на мой взгляд, свидетельствует только что опубликованная записка к жене и сыну, написанная Эфроном, как думают публикаторы, в день бегства из Франции. Вот ее текст:

«Мариночка, Мурзил – Обнимаю вас тысячу раз.

Мариночка – эти дни с Вами самое значительное, что было у нас с вами. Вы мне столько дали, что и выразить невозможно.

Подарок на рождение!!!

[Вместо подписи —рисунок головы льва.]

Мурзил, помогай маме»[242].

Если мое предположение верно – Цветаева взяла на себя тяжесть лжи, когда на допросе во французской полиции и в интервью «Последним новостям» утверждала, что не знает о тайной деятельности мужа. В частности, она говорила неправду (вряд ли запамятовала), что в последние дни перед убийством и в самый день убийства И. Рейсса муж был с нею в Lacanau-Océan и «никуда не отлучался». Из писем Лебедевых видно, что он уехал до 30 августа, то есть за несколько дней до убийства... Почти через два года семья объединилась в Болшеве. Наступила «болшевская передышка».

Софья Николаевна Клепинина-Львова, которой в те времена было девять-десять лет, оставила восторженный портрет Эфрона: «Начать с того, что внешность у него была яркая. Мне кажется, что у него были ярко-синие глаза, <...> большие, лучистые и буквально излучающие добро, свет. Впечатление красоты создавала скорее верхняя часть его лица – благородный лоб, глаза, о которых я уже сказала, какие-то детские даже, оттененные черными ресницами и черными бровями (хотя он был уже сед в то время). А вот челюсть нижняя, подбородок – были тяжеловаты. Но это не бросалось в глаза, не портило его лица, вообще, по-моему, не замечалось. Главное в нем были его глаза, в полном смысле слова являвшиеся зеркалом его прекрасной души».

А ее семнадцатилетний тогда брат Дмитрий Сеземан неприязненно и иронично описывает, казалось бы, совсем другого Эфрона: «Сам же Сережа предавался сибаритству, совершенно не свойственному тогдашней советской жизни. Он читал книги, журналы, привозимые Алей из Москвы, объяснял мне систему Станиславского, иногда жаловался на здоровье...» Когда появлялись гости и вокруг камина возникала иллюзия прежней жизни, «Сережа Эфрон из растерянного пожилого человека превращался в милого, одаренного, интеллигентного мальчика-идеалиста, каким он был когда-то, двадцать с небольшим лет до того». И сестра, и брат пишут правду; несовпадение их правд в различии возраста и восприятия, а также в неоднозначности личности и поведения Эфрона.