Книга была важна и сама по себе. В Москве последний ее сборник был издан восемнадцать лет назад, в Париже – двенадцать: «меня не помнят даже старики...» Цветаева была почти убеждена, что книгу не издадут, но все-таки... Она сознавала серьезность задачи: первый сборник за многие годы, может быть, последний... С чем придет она к новому читателю? Хотела ли Цветаева подвести итоги своей тридцатилетней работы? Или показать то, что считала у себя лучшим? Она много думала над подготовкой этой книги, которую исследователи называют «Сборник 40-го года», поскольку Цветаева ее не озаглавила. Сохранились наброски планов, перечень стихов, тетради со стихами, переписанными рукой Цветаевой, и, наконец, машинописный экземпляр сборника в окончательном варианте, представленном издательству. Цветаева меняла план и состав книги, сперва она думала сделать ее ретроспективной: показать этапы своего творчества. Был вариант включить и более поздние стихи, не входившие в книги. В конце концов Цветаева отказалась и от ранних, и от поздних стихов, в сборник вошли стихи из «Ремесла» и «После России». В письме к Н. Н. Вильям-Вильмонту она просит о встрече, чтобы посоветоваться: «я выбрала стихи из Ремесла (около 500 стр<ок>), но – ряд сомнений, самостоятельно неразрешимых».
Вдумываясь в ход подготовки книги, видишь, как в Цветаевой боролись желание увидеть сборник изданным с потребностью сделать книгу «для себя». О первом как будто свидетельствует то, что она отказывается от неизменного принципа «ничего не облегчать читателю» и озаглавливает многие стихи, давая «ключ» к ним: «Это пеплы сокровищ...» стало называться «Седые волосы», «Так плыли: голова и лира...» – «Орфей», «Он тебе не муж? – Нет...» – «Пожалей». Очевидно, желанием «обойти» цензуру вызвана замена названия «Поезд жизни», подчеркивавшего трагический смысл стихотворения, нейтральным «Поезд»: стихи «про поезд» скорее пройдут мимо внимания цензора. Но есть определенное ощущение и того, что одновременно Цветаева вглядывалась в старые стихи, не просто складывала книгу, но и пересматривала прошлое. Это явление не исключительное, из ближайших примеров напомню об Андрее Белом и Борисе Пастернаке, которые в конце жизни заново переписывали давние стихи. Такого Цветаева не делала, но в том, что она образовала два новых цикла из берлинских стихов («Земное имя» и «Рассвет»), как пересоставила и переименовала «Ученик» («Леонардо» из трех стихотворений вместо семи), как изменила «Разлуку», видится стремление ограничить свою прежнюю безудержность, сделать книгу более строгой. Это особенно наглядно в работе над обращенным к «далекому потомку» стихотворением «Тебе – через сто лет». Цветаева сократила его на три строфы: убрала неуместные теперь мотив эротики и бытовые подробности; как изжитое сняла упоминание о «Самозванке Польской», вместо которого появилось слово «доброволец»: «Я ей служил служеньем добровольца!» Стихотворение подтянулось, стало строже. Она поставила его вторым в книге. Первым шло никогда не печатавшееся – «Писала я на аспидной доске...». Ему предпослано посвящение «С. Э.» – Сергею Эфрону. Это был акт гражданского мужества: публичное признание в любви к репрессированному... Стихи писались и перерабатывались в сходной ситуации: в 1920 году Сергей Яковлевич находился в Белой армии, в 1940-м – в советской тюрьме, и оба раза не было уверенности, что он жив. В одном из автографов есть дата: Москва 1920—1940. Направление мысли Цветаевой определённо: если в первом варианте адресат оказывался одним из «каждых» (поэтому в 1924 году, в разгар увлечения К. Родзевичем, она и ему подарила эти стихи), то теперь она утверждает единственность того, чье имя написано