Он видел мысленным взором отца в доме для престарелых, как он сидит в своем кресле цвета бумаги, в которую заворачивают сахар, и думал, что больше никогда его не навестит, и вдруг на месте отца появился дон Мазино, совсем другой, маленький и нервный, и комната совсем другая, да и делает дон Мазино совсем не то. Сначала отец, потом дон Мазино, прямо как во сне.
Он подумал: тот первый раз, когда мы встретились.
Это случилось через несколько дней после переезда в Будрио. Дон Мазино знал, что произошло, он всегда все обо всех знал. Вот этот человек, казавшийся мальчику глубоким старцем, – на самом деле ему, наверное, было чуть больше пятидесяти – стоит в дверях и говорит с отцом Витторио. Больше всего помнился свет, лившийся извне, но, может быть, это ложное, индуцированное воспоминание, кадр из какого-нибудь фильма. Ослепительно белый свет размывает очертания, длинные тени ложатся на пол в прихожей, и этот маленький старичок с крокодильчиком на желтой спортивной рубашке делает шаг вперед, входит в дом и улыбается ему. Ты, должно быть, Витторио. Наклоняется, чтобы пожать ему руку, заглядывает в глаза, смотрит пристально, будто что-то ищет, а когда улыбается, Витторио понимает, что этому человечку доподлинно известно: никаким несчастным случаем и не пахло.
На спине тоже было неудобно. Пальцы горели, придавленные затылком, снова хотелось повернуться. Он решил потерпеть, положил руки на живот, сцепив ладони, но знал, что долго так не пролежит. Где-то на стоянке взревел грузовик.
Нет, не этот образ: они двое стоят в дверях – связал отца с доном Мазино. Не из-за этой подробности он их помыслил вместе. Но даже если сосредоточиться, истинная причина не всплывет, во всяком случае сейчас. Отец исчез, остался тот, другой, старичок в желтой спортивной рубашке от Лакоста.
Он подумал: в деревне.
В деревне, наверное, дон Мазино одевался по-другому, но он мог видеть старика только так, в желтой спортивной рубашке, в этом тоже воспоминания походили на сны, такие же абсурдные и нереальные. Они со стариком прогуливались вдоль дамбы; Витторио нравилось в доне Мазино то, что говорил всегда один только он. Нет, не дон Мазино, мальчик никогда так его не называл. Он велел называть себя дядя Томмазо. Дядя Томмазо. Дядя Томмазо. Пришлось несколько раз повторить про себя: «дядя Томмазо», шевеля языком, но не открывая рта. Как-то это не звучало, приходилось сосредоточиваться, поток воспоминаний прерывался, и Витторио махнул рукой. Дон Мазино. Дон Мазино говорил и говорил, никогда ни о чем не спрашивал, и Витторио это нравилось, потому что он мог молчать и слушать. Они шли вдоль полей, Витторио по окученным бороздам; проходили через виноградники, Витторио между круглых подпорок; доходили до моста через бурную реку, и дон Мазино все говорил, а он слушал, смотрел и слушал. Слов он не помнил, если бы ему пришлось воссоздать весь диалог, как в фильме, с репликами, с интонациями, ничего бы не получилось. Но он не забыл того, что говорил дон Мазино, это осталось внутри как ощущение, как мысль, которую нельзя увидеть и нельзя произнести. Дон Мазино говорил с Витторио о том, что он сделал в школе, о мальчике, которого он убил.