Они с Верой не разговаривают потом, они и так всё понимают, лёжа в высохшем русле старой реки, которая была здесь тогда, когда их ещё нигде не было. Перед уходом Вера гасит руками тлеющие остатки костра.
А ночью, в темноте глухого сна, куда она проваливается, не успев задуматься о светящихся пунктах звёзд за ровным оконным стеклом, Катя выходит из дома в незнакомую степь и идёт по ней, не зная куда, ей кажется, что лежащая в небе бетонным шаром луна зовёт её в своё таинственное место, степь поглощает её, теряя под ногами путь, отбирая всякое понятие о сторонах света, утопив в себе все ориентиры, только звёзды светят над головой, но по ним отыскивать направление Катя не умеет. Она видит белый пятиэтажный дом в ночи, одиноко стоящий посреди высоких трав, перед ним висит, качаясь на ветру, фонарь, стоит лавочка и на ней сидят её отец и мать. Они сидят, обнявшись, в свете покинутого фонаря, их лиц не различить во тьме, ветер сплетает длинные волосы матери, относя их вверх, словно ветер этот дует прямо из земли. Катя подходит к родителям, садится рядом с отцом, он обнимает её рукой, она ждёт, что он назовёт её сейчас катюшкой или зайчиком, но он молчит, качается фонарь, ветер несёт невесть откуда взявшиеся листья тополей по невесть кем проложенным посреди степи каменным плитам, и в небе ходит выщербленная серыми оспинами луна, и оспины её похожи для Кати на соски, словно луна — это каменное вымя, потерянное в светящихся цветочках огромного чёрного луга.
— Зачем вы, папа, зачем? — спрашивает шёпотом Катя, вглядываясь в белёсое от фонарного света лицо отца, но глаз его различить не может, они скрыты под тенями впадин лица.
— Ты потом поймёшь, — грустно отвечает отец. Катя не может узнать его голос, так он изменился. Она протягивает руку, чтобы потрогать мать, та не смотрит на неё, опустив лицо, ноги её одеты в тонкие чулки и туфли лодочками, какие мать носила обычно осенью. Отец целует Катю в волосы, губы его изгибаются и она различает, как что-то проблескивает между ними, тонким золотом. Он гладит дочь ладонью по голове.
— В лагере было хорошо, было весело, — говорит Катя, ей нужно что-то сказать им. Отец кивает, проводя ладонью по её голове, мать убирает залепившие лицо волосы рукой, продолжая глядеть на свои ноги.
— Почему ты такая грустная, мама? — спрашивает её Катя. Мать молчит, качается фонарь, шуршат по плитам тополиные листья, чёрные и непоседливые, как стайки мышат. — Мама, — шепчет Катя. — Это ты, мама?
День за днём они уходят в поле, лежат в травяной балке и курят горький дым, тихо затягиваясь, их плотные, полубесчувственные губы выпускают его в воздух, и он выходит легко, так и не дав себя погубить, он летит дальше, словно у него ещё много впереди подобных встреч. Они лежат в сухой траве, в треске кузнечиков, в бегущих водах ветра, лёгкие степные осы пролетают над их лицами, и солнце разгорается до такой чистоты, что становится очень светло, и маленькие тела девочек отрываются от земли, чтобы снова очутиться в будущем, и только тогда Катя чувствует себя свободной от гнетущих сумерек прошлого, от туманного сияния фонарей и двух молчаливых фигур на лавочке возле незнакомого дома в полях. Она мало вспоминает своих родителей, но только там, на белой земле облаков, ей становится по-настоящему легко и весело, она точно знает: это потому, что их там уже нет, там, в бездне сияющего солнца, их нет, они забыты, смыты ветром в ветряную пропасть, рассыпались в сухую пыль, добрую тёплую пыль, из которой вырастут цветы, и будет не жалко того, кто исчез уже навсегда.