— До вечера?
— Если все будет хорошо. Спасибо.
— Все будет хорошо. Доктору я доверяю: это замечательный человек. Он спас мою дочь.
Она поспешно ушла. И вот я стою один в приемном покое, провожая глазами разворачивающееся такси. Я больше не увижу ее. Я не выйду отсюда.
— Месье Харрис?
Чуть помедлив, я оборачиваюсь: «Да». Секретарша провожает меня до кабинета, где сидит благообразный старичок — это он блаженно улыбался мне, когда я вышел из комы. Я запомнил его приветствие — первые слова в моей второй жизни: «Ну-с… что новенького?»
— Рад вас видеть в добром здравии, месье Харрис.
Я вяло пожимаю протянутую руку. То ли он близорук, то ли шутит, то ли уже врет.
— Насчет небольшой дурноты — мадам Караде рассказала мне по телефону — не волнуйтесь: это классическая реакция в вашем состоянии. Вы пили алкоголь?
Я качаю головой.
— Воздержитесь сегодня до вечера, и завтра все пройдет.
Он изучает меня — молча, с застывшей улыбкой, точно художник, любующийся своим творением.
— Ну-с… О чем вы хотели бы со мной поговорить?
Я сижу, опустив глаза, и рассматриваю чернильное пятно на ковре.
— Вас что-то беспокоит? Я здесь именно для того, чтобы все выслушать, месье Харрис.
Его голос, угрюмо-теплый, наверно, должен располагать людей к откровенности: казалось, что ему, бедному, было так скучно одному. Послушав мое молчание секунд десять, он продолжает, словно отвечая мне:
— С другой стороны, вам было даже полезно столкнуться с внешней действительностью, хоть и немного преждевременно. Вы числитесь выписанным, но, пока ваш мозг не переработает избыток глютамата, советую дня два-три полежать спокойно дома.
— У меня больше нет дома.
Вздрогнул ли он? Разве что едва заметно. Он поворачивается к зеленому кожаному бювару, на котором лежит мое досье — история болезни Харриса Мартина.
— То есть? Вы пришли к себе и не смогли… адаптироваться?
— Вот именно. Вы можете мне чем-нибудь помочь? — спрашиваю я, внезапно разозлившись.
— Провалы в памяти?
— Скорее наоборот — излишки. Чересчур много памяти на двоих.
Чем он любезнее, тем больше мне хочется ему грубить. Он передвигает на столе пресс-папье, откидывается назад.
— Я вас слушаю.
И я опять рассказываю мою историю. Но на сей раз по-другому: мол, да, я мифоман и сам это знаю. Я нарочно ёрничаю, как бы не могу простить, что он вернул меня к жизни в чужой шкуре.
Он уже не улыбается. Встает, обходит письменный стол и садится в кресло рядом со мной. Так сокращает дистанцию: забудем про врача и пациента, поговорим как мужчина с мужчиной. Я стискиваю кулаки, удерживая в них незнакомую мне ярость.