Вдовий пароход (Грекова) - страница 57

— Прости меня, Вадик. Виновата. И кури, пожалуйста, только не вредничай.

Буркнет что-то, сядет за стол, ест будто бы равнодушно, а видно, какой голодный. Наестся — и вон из дому:

— Ну, я пошел.

А куда — спросить не смей. То придет ночевать, а то нет. Анфиса Максимовна ходит босая к парадной двери, каждый шаг на лестнице слушает: нет, не он. Не выспится, встанет разбитая, а ей на работу. Вечером вернется Вадим — и сразу дерзить. После какой-нибудь очень уж обидной дерзости трясутся у нее руки и начинает она, что называется, психовать. Не жалко ей ничего, кидает вещи. Раз целую стопку десертных тарелок на пол бросила. Испугался Вадим, но оправился, усмехнулся презрительно и пошел по осколкам.

Иногда Анфиса Максимовна говорит Вадиму:

— Ну, давай с тобой жить по-человечески, по-хорошему.

— А я что? Я ничего, — отвечает Вадим. — Я по-человечески живу.

Анфиса жалуется Ольге Ивановне (опять между ними дружба):

— Презирает он меня, ох презирает!

— За что же ему вас презирать?

— А за это самое, за Василия.

— Мерзость это и гадость — его презрение, — говорит Ольга Ивановна и поджимает губы.

Наверно, чувствует, что и ее саму Вадим презирает. Ольга Ивановна Вадима теперь разлюбила. Даже Ада-стрекотуха стала его побаиваться: больно жесток.

А ей, Анфисе, сын всегда сын.


…Нет, я не разлюбила Вадима, чем-то он мне был дорог все-таки. Слишком много я в него вложила, чтобы так, без борьбы его уступить.

А вина была моя. После того как он начал ходить к Аде Ефимовне, я на некоторое время из дурацкого своего самолюбия оставила его в покое. Не хочет — не надо. Тут-то я его и упустила. Потом спохватилась, но поздно. Ушел человек, Так и не удалось мне к нему пробиться.

Иногда я его приглашала к себе. Он отказывался, говорил: «Некогда». Если я очень уж настаивала, заходил, садился на краешек кровати и говорил: "Ну?" Значило это: начинайте, так и быть, свои фокусы.

Пыталась я с ним говорить о школе, о жизни, о книгах… На все он усмехался презрительно, отчужденно. Новое словечко у него появилось: «пирамидон». Так назывались у него высокие слова, нежные чувства, понятия «совесть», «долг», «доброта»… Скажешь ему что-нибудь, а он прищурится и этак врастяжечку, отчетливо: "Пи-ра-ми-дон".

Особенно не любил он разговоров о книгах: они ему напоминали школьные уроки литературы, где, с его точки зрения, был сплошной «пирамидон». Литературу у них учили "по образам", и ненавидел он их до зубовного скрежета.

— На кой мне образ Лизы Калитиной из "Дворянского гнезда"? Наплевать мне на это гнездо вонючее… Она «ах», он «ох», она в монастырь — бух, а я учи!