Карагодский шелохнулся в кресле, хотел что-то сказать, но передумал. Пан продолжал тихо, с нежностью деда, рассказывающего о школьных подвигах любимого внука:
— После этой ночи Уисс нас буквально замучил… Мы установили в акватории четыре стационарных магнитофона и непрерывно крутили записи… Он требовал только симфоническую музыку, причем со специфическим уклоном.
— Чем же еще поразил вас дельфин-меломан? — В голосе Карагодского проскальзывали нотки нетерпения и раздражения.
В открытые иллюминаторы каюты Пана попеременно заглядывали то серое небо, то серое море. С утра слегка штормило, но сейчас волнение почти улеглось. Изредка легкий ветер вздувал неплотно задернутую штору, и тогда в каюте повисала зябкая морось.
Пан вздохнул.
— Простите, Вениамин Лазаревич. Возможно, это действительно лирика. Но эта лирика заставила нас по-новому взглянуть на дельфинов вообще и на наше с ними сотрудничество в частности.
— Яснее.
— Я говорю о ШОДах…
— И о ДЭСПе?
— Да, я говорю о «Школах обучения дельфинов», о «дельфиньем эсперанто» и о многом-многом другом, что исправить гораздо труднее. Конечно, как первый этап исследований… Пожалуй, никого нельзя винить в том, что так получилось. Хотя…
— Винить?!
Спокойствие изменило академику. Низкое кресло заскрипело отчаянно, и Карагодский поднялся над Паном, красный, тяжелый, налитый негодованием и обидой.
— Винить?!
Он провел дрожащими пальцами по лацкану пиджака.
— В чем же вы могли бы меня винить, дорогой мой Иван Сергеевич? В том, что я первым — первым! — перешел от слов к делу и занялся приручением дельфинов? В том, что я первым — первым! — поставил это дело на научную основу и организовал первую — первую! — школу для дельфинов, где вместо любительской дрессировки этих животных обрабатывали единственно правильными методами? В том, что разработал способ общения человека с дельфином — условный язык команд и отзывов, который потом назвали «дельфиньим эсперанто»? В том, что отдал этой работе без малого десять лет? В том, что общество получило благодаря мне миллионы рублей дохода?
Голос Карагодского рокотал в каюте, как весенний гром, а Пан тоскливо глядел в иллюминатор. Дождь кончился, самое время работать, а на душе слякоть… «Ну что за человек такой непутевый… Я… Первый… Заслуги… Действительно, первый. Действительно, заслуги. Не какой-либо горлохват — крупный ученый с мировым именем, бульдожья хватка, колоссальные организаторские способности. И все-таки все время ему мерещатся подвохи, кажется, что его недостаточно хвалят, недостаточно высоко ставят… Комплекс неполноценности какой-то… А ведь умный человек…»