— Полковник дома? — спросил его Юшневский.
— Точно так, ваше превосходительство! Доложить прикажете?
— Нет, не надо.
Поднимаясь по темной и вонючей лестнице, встретились они с католическим патером.
— Ксендз Тибурций Павловский, духовник Лунина, — шепнул Юшневский Голицыну.
Такой же темной и вонючей галерейкой подошли к неплотно запертой двери и постучались в нее. Ответа не было. Приотворили дверь и заглянули в большую, почти пустую, вроде сарая, комнату. Остановились в недоумении: в соседней маленькой комнатке, вроде чулана, стоял на коленях перед аналоем с католическим распятием высокий человек, в длинном черном шлафроке, напоминавшем сутану, и громко читал молитвы по римскому требнику:
— Ave Maria, ave Maria, graciae plena, ora pro nobis…[76]
Половица скрипнула, молящийся обернулся и крикнул:
— Входите же!
— Не помешаем? — проговорил Юшневский.
— С чего вы это взяли? Я так надоел Господу Богу своими молитвами, что он будет рад отдохнуть минутку, — ответил тот усмехаясь.
— Князь Валерьян Михайлович Голицын, Михаил Сергеевич Лунин, — представил Юшневский.
— Наконец-то, князь! Мы вас ждем не дождемся, — проговорил Лунин, пожимая ему руку обеими руками, ласково, и с усмешкою (усмешка не сходила с лица его) указывая на стул, продекламировал забавно-торжественным голосом, в подражание знаменитой трагической актрисе Рокур:
— Assayez vous, Néron, et prenez votre place…[77] Нет, нет, на другой: у этого ножка сломана.
— Охота вам, Лунин, жить в этой дыре, — сказал Юшневский оглядываясь.
— Не дыра, мой милый, а Трактир Зеленый. Да и чем плоха комната? Она напоминает мне мою молодость — мансарду в Париже, на улице Дю Бак, у m-me Eugénie, где жили мы, шесть бедняков, голодных и счастливых, напевая песенку:
И хижинка убога,
С тобой мне будет рай.
Я, впрочем, имею здесь все, что нужно: уединение, спокойствие, черный хлеб, редьку и тюрю жидовскую, — рекомендую, кстати, блюдо превкусное…
— Плоть умерщвляете?
— Вот именно. Пощусь. Только постом достигается свобода духа, в этом господа отшельники правы.
— А где же вы спите? Тут и постели нет.
— Постель — предрассудок, мой милый. Сначала на диване спал, но там клопы заели, а теперь лежу вот на этом столе, как покойник: напоминает о смерти и для души полезно. Да все хорошо, только вот пауков множество: araignée du matin-chagrin.[78]
— Вы суеверны?
— Очень. Я давно убедился, что в неверии меньше логики и больше нелепости, чем в самой нелепой вере…
Что-то промелькнуло сквозь шутку не шуточное, но тотчас же скрылось.
— Господа, не угодно ли трубочки? Табак превосходный, прямо из Константинополя.