Александр Первый (Мережковский) - страница 271

— Почему теперь? Из-за меня?

— Нет, мне самому не хочется. Не знаю отчего, но я не могу подумать об этой поездке без ужаса…

Посмотрела на него и вдруг поверила, обрадовалась.

— Зачем же едете?

— Да вот глупость сделал. Воронцову обещал, а он поторопился. Все готово, ждут, съемки сделаны, маршруты назначены…

Когда он сказал «маршруты» — слово заветное, — поняла, что он решил ехать.

— Ну, и поезжайте, поезжайте, конечно, — сказала, улыбаясь через силу.

Быть ему в тягость, висеть у него на шее, — нет, лучше все, чем это.

— Не надолго ведь?

— Я думал, дней на десять, на две недели, самое большее…

— Ну вот видите, стоит говорить об этом? Уезжали на месяцы, — и я ничего, а теперь двух недель не могу. Полноте, что за баловство, право! Вы должны ехать, должны непременно, я хочу, чтоб ехали, слышите?

— Хорошо, Lise, только уж это в последний раз: без вас больше никуда ни за что не поеду…

Тень прошла по лицу ее: слово «последний», так же, как все такие слова безвозвратные, внушало ей суеверный страх.

— А знаете, для чего я еще в Крым хотел?

— Для чего?

— Чтобы купить Ореанду, выбрать место для домика.

— Ну вот как хорошо! Ну и поезжайте с Богом!

Положила ему руки на плечи, наклонилась и поцеловала его в лоб. Слезы заблестели на глазах ее. Он думал, что это слезы счастья.

— Ну я пойду, занимайтесь.

— Я сейчас к вам, Lise, вот только письмо допишу.

Никакого письма не было, но не хотел оставлять на столе записки о Тайном Обществе: как бы Дибич не увидел; все еще скрывал от всех эту муку свою, как постыдную рану. Когда запирал бумаги в шкатулку, внезапная, его самого удивившая мысль пришла ему в голову: все сказать ей, государыне. Вспомнилось, как вчера умно говорила об Аракчееве и какой была в ту страшную ночь, 11 марта: когда все покинули его, перетрусили, — она одна сохранила присутствие духа; спасла его тогда, — может быть, и теперь спасет? Хотя бы только не быть одному, разделить муку, хоть с кем-нибудь, — это уже половина спасения.

Обрадовался. Но знакомый стыд и страх заглушили радость, — нет, не сейчас, лучше потом, когда она поправится, — обманул себя, как всегда обманывал.

Отъезд государя назначен был 20 октября. Последние дни были для обоих тягостны. Она сама не понимала, что с нею, почему ей так страшно: убеждала себя, что это болезнь. Ум убеждался, а сердце не верило. И хуже всего было то, что ей казалось, что ему тоже страшно.

Накануне отъезда была такая буря, что государыня надеялась, что отъезд в последнюю минуту отложат. С этою мыслью легла спать. Проснулась рано, чуть брезжило; вскочила босиком с постели и подбежала к окну посмотреть, какая погода. Густой, черно-желтый туман, такой же как намедни, но тихо, как будто никакой бури и не было. Прислушалась, чтобы узнать по звукам в доме, едут ли. Но было еще слишком рано. Опять легла и заснула. Что-то страшное приснилось ей; сердце вдруг перестало биться, и казалось во сне, что она умирает. Проснулась, посмотрела в окно: туман исчез; голубое небо, солнце. У крыльца — колокольчики: должно быть, тройку подали. Его шаги за дверью; дверь открылась; он вошел.