Александр Первый (Мережковский) - страница 280

Откуда же оно теперь взялось? «С ума я схожу, что ли?» Вертел его в руках, щупал, рассматривал, как будто надеялся, что оно исчезнет; нет, не исчезло. Поднес к свече, хотел сжечь, — не горит; бросил, — не падает; липнет, липнет, не отстает, точно клеем намазано. А свечи тускло горят, как тогда, днем — к покойнику, и черно-желтый туман наполняет комнату; и кто-то стоит за спиной. Не глядя, не оборачиваясь, он знает, кто: старичок белобрысенький, лысенький; голубенькие глазки, «совсем, как у теленочка», как у него самого в зеркале; бродяга бездомный, беспаспортный, родства не помнящий, Федор Кузьмич.

Вскрикнул, очнулся и увидел, что лежит на диване; понял, что не вставал и что все это бред.

Отворилась дверь, вошла государыня.

— Не легли еще?

— Нет, Lise, я вас жду.

— Я стучалась, не слышали?

— Не слышал, — оглох, всегда от жара глохну. Помните, в прошлом году, когда рожа начиналась, тоже оглох? As dief as pots. (Глух, как горшок.) Ну, поцелуйте меня. Сейчас лягу. Мне теперь хорошо, совсем хорошо, — улыбнулся он так искренно, что она почти поверила. — Не беспокойтесь же, мой друг, спите с Богом…

Перекрестила его и поцеловала.

Когда ушла, Егорыч постучался в дверь. Стучался долго, но государь опять не слышал, и тот, наконец, вошел.

— Раздеваться прикажете, ваше величество?

— Раздеваться? Да… нет, потом. Позвоню.

Егорыч подошел к столу и стал снимать со свечей.

— А знаешь, Егорыч, я ведь очень болен, — сказал государь.

— Пользоваться надо, ваше величество!

«Он всегда знает, что надо», — подумал государь; но спокойствие Егорыча было ему приятно.

— Нет, брат, где уж, — продолжал, помолчав. — А свечи-то помнишь?

— Какие свечи?

— Ну как же, ты сам говорил: свечи днем — к покойнику…

— Избави, Господи, ваше величество! — пробормотал Егорыч, бледнея, и начал креститься.

— Ну чего ты, дурак? Пошутить нельзя. Небось, тебя хоронить буду… Ступай.

Егорыч вышел, все еще крестясь; лица на нем не было: любил государя.

А тот встал и начал ходить взад и вперед по комнате, хотя еще сильней знобило, и каждый шаг отдавался в больной голове; но лечь было страшно, как бы опять не забредить. И надо было что-то обдумать, решить окончательно. Что с ним? Да, болен, — может быть, очень болен. Но чего же так испугался? Смерти? Нет, не смерти. Да и не верит, что умрет. Егорыча только испытывал и удивился, что он так легко поверил. Нет, не смерти, а чего-то страшнее, чем смерть… «Хлеб, который вы едите, отравлен; вода, которую пьете, отравлена: воздух, которым дышите, отравлен; лекарства, которые вам дают, отравлены…» А кстати, был ли донос? Был, конечно, был, и он сжег его тогда же, после камешка в хлебе: это не бред, это он и сейчас, наяву, помнит. Но неужели же, неужели поверил тогда и теперь еще верит? А бумажка-то, видно, в бреду к пальцам прилипла недаром, — вот и к душе липнет… Какая гадость!