— Если бы это была правда! — вздыхала Мария.
— Ты мне не веришь?
— Да, верю; но сердце подсказывает мне, что все эти вещи слишком сладостные так и останутся мечтою.
Она хотела, чтобы Андреа держал ее долго в своих объятиях, и приникала к его груди, не разговаривая, вся ежась, как бы для того, чтобы спрятаться, движением и с дрожью больного или человека, которому грозят и который нуждается в покровительстве. Просила у Андреа духовных ласк, тех, которые на своем интимном языке она называла «добрыми ласками», тех, которые делали ее нежной и вызывали у нее слезы томления, более сладкие, чем какое бы то ни было наслаждение. Не могла понять, как в эти мгновения высшей духовности, в эти последние скорбные часы страсти, в эти прощальные часы, возлюбленному было мало целовать ее руки.
Почти оскорбленная грубым желанием Андреа, она умоляла:
— Нет, любовь моя! Ты мне кажешься гораздо ближе, теснее связанным со мною, полнее слитым с моим существом, когда ты сидишь рядом, когда берешь меня за руки, когда смотришь мне в глаза, когда говоришь мне вещи, которые ты одни только и умеешь говорить. Мне кажется, что другие ласки отдаляют нас, бросают между мною и тобою какую-то тень… Не умею точно выразить мою мысль… Остальные ласки оставляют меня потом такою печальной, такою печальной — печальной… не знаю… и усталою, такою дурною усталостью!
Она просила смиренно, кротко, боясь не угодить ему. Она только и делала, что вызывала воспоминания, воспоминания и воспоминания, минувшие, недавние, с малейшими подробностями, припоминая самые незначительные мелочи, столь полные значенья для нее. Ее сердце чаще всего возвращалось к самым первым дням Скифанойи.
— Помнишь? Помнишь?
И слезы неожиданно переполняли ее унылые глаза. Однажды вечером, думая о муже, Андреа спросил ее:
— С тех пор, как я знаю тебе, ты всегда была совсем моею?
— Всегда.
— Я не спрашиваю о душе…
— Молчи! Всегда совсем твоею.
И он поверил ей, хотя в этом отношении не верил никому из своих неверных любовниц; у него не было даже тени сомнения в истине ее слов.
Он поверил ей; потому что, пусть и оскверняя и беспрерывно обманывая ее, он знал, что он любим возвышенной и благородною душою, он теперь знал, что перед ним великая и ужасная страсть… Он теперь сознавал это величие, как и свою собственную низость. Он знал, он знал, что любим беспредельно; и порою, в бешенстве своих вымыслов, доходил до того, что кусал губы нежного создания, чтобы не крикнуть имени, которое с непреодолимым упорством поднималось к его глотке; и бедные и страждущие губы обливались кровью, с бессознательной улыбкой, говоря: