Но она, не улыбнувшись, слегка наклонила голову у дверцы, и карета направилась к дворцу Барберини, оставив в его душе смутную печаль, неопределенное уныние. — Она сказала «может быть». Стало быть, могла и не явиться во дворец Фарнезе. И тогда?..
Это сомнение угнетало его. Мысль не увидеть ее снова была невыносима: все часы, проведенные вдали от нее, уже тяготили его. И он спрашивал самого себя: «Разве я уже так сильно люблю ее?» Его душа казалась замкнутой в каком-то круге, в котором носились смутным вихрем все призраки возникших в присутствии этой женщины чувств. Внезапно, с исключительной четкостью, всплывали в его памяти то ее фраза, то оттенок голоса, то поза, движение глаз, форма дивана, на котором она сидела, конец сонаты Бетховена, нота Мэри Дайс, фигура лакея у дверцы кареты, малейшая подробность, малейший отрывок, — и живостью своего образа помрачали все текущее существование, накладывались на окружающие предметы. Он беседовал с нею мысленно; мысленно говорил ей все то, что после скажет в действительности, в будущих беседах. Предвидел сцены, случайные события, обстоятельства, все развитие любви, как подсказывало ему желание. — Как она отдастся ему в первый раз?
Эта мысль мелькала в его голове, пока он поднимался по лестнице дворца Цуккари, возвращаясь к себе. — Она, конечно, придет сюда. Улица Сикста, улица Григория, площадь Св. Троицы в особенности в известные часы были почти безлюдны. В доме жили одни лишь иностранцы. И она могла бы прийти без всяких опасений. — Но как привлечь ее? — И его нетерпение было так глубоко, что ему хотелось бы сказать: «Она придет завтра».
«Она свободна» думал он. «Бдительность мужа не удерживает ее. Она никому не обязана отчетом в своем отсутствии, как бы продолжительно и необычно оно не было. Она — госпожа каждого своего поступка всегда». И тотчас же его душе представились целые дни и целые ночи страсти. Он оглянулся кругом, в теплой, глубокой, уединенной комнате; и эта всесторонняя и утонченная роскошь, вся — искусство, понравилась ему ради нее. Этот воздух ждал ее дыхания; эти ковры ожидали поступи ее ног; эти подушки желали отпечатка ее тела.
«Она будет любить мой дом», думал он. «Будет любить вещи, которые я люблю». Эта мысль наполняла его невыразимой нежностью; и ему казалось, что уже новая душа, сознающая предстоящую радость, трепещет под высокими потолками.
Приказал слуге подать чай; и уселся перед камином, чтобы лучше наслаждаться вымыслами своей надежды. Вынул из футляра маленький, усыпанный драгоценными каменьями, череп и стал внимательно рассматривать его. При свете огня тонкие брильянтовые зубы сверкали на желтоватой слоновой кости и два рубина освещали тень в глазных впадинах. Под этим полированным черепом звучало беспрестанное биение времени. — Ruit hora. — Какой художник мог лелеять для своей Ипполиты этот гордый и свободный образ смерти, в тот век, когда живописцы по эмали украшали нежными пастушескими идиллиями часики, которые должны были указывать напыщенным щеголям время свидания в парках Ватто? Скульптура свидетельствовала об опытной, сильной, владеющей своим собственным стилем, руке: была во всем достойна какого-нибудь проникновенного, как Вероккьо, художника XIV века.