Потом безмерная печаль охватила ее; ею овладела темная печаль, которая скрыта в глубине всякого человеческого счастья, как в устьях всех рек есть горькая вода. Лежа, он держала руки под одеялом, беспомощно тянувшиеся вдоль тела, вверх ладонями, почти мертвые руки, по которым время от времени пробегала легкая дрожь; и смотрела на Андреа широко раскрытыми глазами, беспрерывным, неподвижным, невыносимым взглядом. Одна за другою начали появляться слезы; и безмолвно скатывались по щекам, одна за другой.
— Елена, что с тобой! Скажи, что с тобой? — спрашивал возлюбленный, взяв ее за кисти рук и приникнув к ней, чтобы пить слезы с ресниц.
Она крепко сжимала зубы и уста, чтобы сдержать рыдания.
— Ничего. Прощай. Оставь меня; прошу тебя! Увидишь меня завтра. Ступай.
В ее голосе и в ее движении было столько мольбы, что Андреа повиновался.
— Прощай, — сказал он; поцеловал ее нежно в рот, почувствовав при этом вкус соленых капель и купаясь в ее теплых слезах.
— Прощай. Люби меня! Вспоминай!
На пороге ему послышался взрыв рыданий. Он шел вперед несколько неуверенно, колеблясь, как человек с плохим зрением. Все еще чувствовал запах хлороформа, похожий на опьяняющие пары. Но с каждым шагом что-то близкое улетучивалось, терялось в воздухе; и, инстинктивным порывом ему хотелось сжаться, замкнуться, укутаться, помешать этому рассеянью. Перед ним были пустынные и безмолвные комнаты. У одной из дверей появилась камеристка бесшумными шагами, без малейшего шелеста, как привидение.
— Сюда, господин граф. Вы не найдете дороги.
Она улыбалась двусмысленной и раздражающей улыбкой; и от любопытства взгляд серых глаз ее становился еще острее. Андреа не произнес ни слова. И снова присутствие этой женщины было ему неприятно, смущало его, почти вызывало смутное отвращение, сердило его.
Едва вступив на подъезд, он вздохнул глубоко, как человек, освободившийся от беспокойного волнения. Фонтан издавал между деревьями тихий плеск, изредка прорывавшийся в звонкое журчание; все небо искрилось звездами и отдельные разорванные тучи заволакивали их, как бы в длинные пряди серых волос, или в длинные черные сети; между каменными колоссами, сквозь решетки, появлялись и исчезали фонари проезжавших карет; в холодном воздухе носилось дыхание городской жизни; вдали и вблизи раздавался колокольный звон. Наконец-то он обладал полным сознанием своего счастья.
Всеобъемлющее, полное забвенья, свободное, вечно новое счастье с этого дня поглощало их обоих. Страсть захватила их и сделала равнодушными ко всему, в чем не было для них непосредственного наслаждения. Чудесно созданные душой и телом для переживания всех наиболее возвышенных и наиболее редких восторгов, они оба неустанно искали Высшего, Непреодолимого, Недосягаемого; и заходили так далеко, что порою даже в преизбытке забвения ими овладевало смутное беспокойство — какой-то предостерегающий голос поднимался из глубины их существ, как предвестие неведомой кары, близкого конца. Даже из самой усталости желание возникало еще утонченнее, еще дерзновеннее, еще безрассуднее; и чем больше они опьянялись, тем неимовернее становилась химера их сердец, трепетала, порождала новые мечты; казалось, они находили покой только в усилии, как пламя находит жизнь только в сжигании. Порою нежданный источник наслаждения открывался в них, как живой ключ вдруг вырывается наружу под пятою человека, блуждающего по лесной чаще; и они пили, не зная меры, пока не исчерпывали его. Порою под напором желания странной игрою самообмана, душа создавала призрачный образ более широкого, свободного, более сильного, «самого упоительного» существования. И они утопали в нем, наслаждались им, дышали в нем, как в их родной атмосфере. Изысканность и изощренность чувства и воображения следовали за излишеством чувственности.