– Здорово, – кивнул я, – пришел оказать уважение и выразить соболезнования?
– Следователь велел быть, – хмуро ответил он. – Понаблюдать. Ну, сам понимаешь, смерть-то криминальная. Опера тоже сейчас подтянутся. Паша, ты порядок знаешь?
Я снова кивнул. Уж сколько этих похорон было на моей памяти…
– Пойдешь с первой группой, с близкими.
Я удивленно посмотрел на участкового. На церемонии прощания в зал, где установлен гроб, сначала приглашают самых близких, иными словами – членов семьи, дают им возможность побыть наедине с усопшим, порыдать, а уже потом, спустя минут десять-пятнадцать, когда проходит первая волна истерик, запускают всех остальных, после чего и начинается собственно гражданская панихида или отпевание, это уж у кого что. Членом семьи Руденко я не являюсь, а причислить меня к близким если и можно, то с очень большой натяжкой. Кто я им? Наемный работник.
– Неудобно, – с сомнением произнес я.
– Я понимаю, – в голосе Игоря зазвучала неожиданная мягкость, – я все понимаю, Паша, но я тебя прошу. Пожалуйста. Уж мне или операм из розыска идти с близкими совсем не в дугу, а посторонние глаза должны быть. Обязательно. Убийца – кто-то из тех, кто пойдет с первой группой, с родными. И очень важно знать, кто где стоял, как себя вел, как смотрел, кто с кем переговаривался, кто плакал, а кто только делал вид, что скорбит. Ну, Паш?
Я молчал, уставившись в приборную доску.
– Ты пойми, – настойчиво продолжал Игорь, – первый момент, когда они увидят открытый гроб, – он самый острый, так всегда бывает. Большинство из них видело человека только живым и здоровым, потом его увозит «Скорая», потом сообщают, что он умер, и потом они видят его уже мертвым в гробу. Это невероятный шок. Люди в этот момент плохо владеют собой, плохо соображают, и очень часто вылезает то, что они хотели бы скрыть. Ну? Поможешь?
В общем, он меня уговорил.
И вот я стою в небольшом красивом зале, в центре которого возвышается открытый гроб, и наблюдаю за присутствующими, спрятав глаза за темными стеклами очков. Тут все в очках, все до единого, кроме самого младшего, шестилетнего Костика, и иди знай, то ли человек прикрывает покрасневшие и опухшие от слез веки, то ли хочет скрыть сухой, равнодушный или полный злорадства взгляд.
Кто из них убийца? Кто? А ведь это совершенно точно кто-то из них, потому что больше некому.
Мог ли я знать два года назад, когда пришел работать к Руденко, что все закончится вот так страшно?
* * *
Когда я был еще пацаном, мама постоянно твердила, что надо быть умнее, хитрее, осторожнее, что я со своим таранным прямодушием, которое я по наивности считал честностью, только настрадаюсь, а толку все равно не будет. По-видимому, мамуля была права, но, чтобы это оценить, мне понадобилось прожить без малого тридцать лет, набить синяки и шишки, завоевать кое-какие призы и медали вкупе со званием мастера спорта международного класса, побалансировать на грани инвалидности и в конце концов остаться без работы и без жилья. Вернее, жилье пока еще было, но очень условное, а вот работы не было совсем. Никакой. Условность же моего пристанища заключалась в том, что мне, скрипнув зубами, разрешили пожить в нем бесплатно, но очень короткое время.