Правда, каждый раз, сталкиваясь с добрым, но справедливым взглядом матери на жутковато расцвеченной огромной фотографии, Иридий Викторович вздрагивал и поспешно накрывался одеялом – но руки неотвязно тянулись попробовать еще и еще. Под одеялом же не видно, тщетно пытался он успокоить свое горящее лицо и холодеющий втянувшийся живот, но фотография видела все насквозь, напоминая, что стыдное остается стыдным даже и в одиночестве, когда якобы никто тебя не видит: глаз Господень всегда с тобой. Справедливость на материном лице очень легко переходила в гадливую непримиримость к любой мерзости, и она вспыхивала от волос до декольте – казалось, и на фотографию ложился алый отсвет. В такие минуты даже Ефим Семенович мог бы посмеяться над Иридием Викторовичем. Но тем лихорадочнее не терпелось проверить, что падение его не окончательное.
Организм Иридия Викторовича не мог противиться силе человеческого взгляда – даже насмешливые глаза бесстыжей девки задержали его внимание, сколь ни хотелось поскорей спуститься к сути. Как она только может так нахально смотреть, если у нее всё-всё видят – ведь кто-то же ее фотографировал, неведомый благодетель? И как она может жить, когда ее рассмотрело столько народу? Наверное, переехала в другой город, сменила фамилию и сделала пластическую операцию. Успокоившись на этот счет, Иридий Викторович попытался наконец вглядеться в манящие заросли, но... девка продолжала насмешливо смотреть на него, понимая его жалкие поползновения. Вообще невозможно спокойно осматривать человека, если он тебя видит, а уж если он при этом голый, да еще и не он, а она... Нет, никак не удержаться, взгляд сам собой перебегает проверить, смотрит она или уже нет. Она смотрела. И с каждым разом все проницательнее и насмешливей. Иридий Викторович затосковал, заметался в мыслях – и вдруг его осенило: путающимися руками он торопливо оторвал девке голову.
Теперь ничто не мешало наслаждаться ею до полной безмятежности. Он впился глазами в самое острие буквы «мэ», образованной ногами всадницы без головы, и опомнился только тогда, когда почувствовал знакомую сладкую боль в слишком тесном сатиновом панцире. Он с торжеством оттянул резинку – порядок был более чем полный, как бы не лопнул – об иной опасности не могло быть и речи: противновато-захватывающая буква «мэ» не оставляла возможности помнить еще и о себе, смотреть на себя оценивающим взглядом постороннего. Неожиданно он натолкнулся на такой взгляд – взгляд Чистоты, взирающей на Грязь: мать смотрела на него уже не просто с негодованием, а прямо-таки отвергая его причастность к роду человеческому. Внезапно со злобой затравленного хорька Иридий Викторович закричал тоненьким голосом: «На, смотри, смотри!..» – и принялся остервенело разрабатывать растяжимость. «На, вот, вот, смотри, смотри!..» – и вдруг его словно долбануло током, и, скорчившись калачиком, он сдавленно взвыл: «До чего законно!..», хотя потрясение это уж никак нельзя было без оговорок назвать наслаждением.