Костры партизанские. Книга 2 (Селянкин) - страница 112

Закончили маскировку — перекурили. Только вдавив в землю окурок, Григорий спросил:

— Ты, дед Потап, как-то обмолвился, что поблизости озерко есть? И будто рыбное оно страсть, и будто у тебя там даже лодка припрятана?

— С малолетства врать не приучен, а сейчас вроде бы и поздновато эту науку постигать, — почти обиделся дед Потап.

— Может, пока особых дел нет, заглянем туда? Товарищ Артур в командование за меня на это время вступит, а мы только взглянем на то озерко — и обратно.

Если бы не дед Потап, запросто прошел бы Григорий мимо того озерка: плотной стеной вокруг него стояли ивняки, крапива почти в рост человека. Небольшое озерко — всего метров сорок в длину и тридцать или двадцать пять в поперечнике.

Пока дед Потап вычерпывал воду из лодки, притопленной у берега, Григорий молча сидел на трухлявой колоде. Потом вдруг спросил, глядя на черную воду:

— Глубина-то здесь подходящая? Человека скроет или нет?

— На самой середке, помнится, вожжи дна не достали, — ответил дед Потап, по-хозяйски с веслом усаживаясь на кормовое сиденье. — Прокатиться или какую другую задумку имеешь?

Григорий решительно шагнул в лодку и сказал, махнув рукой в сторону середины озерка:

— Правь туда, на самую глубь.

В прибрежных кустах, не поделив чего-то, ссорились птицы. А Григорий, раздевшись до исподнего и зажав ладони коленями, сидел неподвижно и угрюмо смотрел в черную воду, которая, казалось, с каждой минутой все ближе подбиралась к верхней кромке бортов лодки.

— Так вот, дед Потап, как мои дела обстоят, — наконец сказал Григорий. — Плавать-то я вовсе не умею. А должен уметь! Потому сейчас сигаю в эту проклятую воду. А ты без крайней нужды меня за волосы не хватай, сначала дай мне вдоволь воды нахлебаться.

Сказал это, взглянул на деревья, наблюдавшие за ним, и плашмя плюхнулся в воду.

Она расступилась, пустила его в свою глубину.

4

Сколько дней ее не терзали на допросах — этого Авдотья не знала. Сначала просто бездумно радовалась отдыху, негаданно выпавшему ее истерзанному телу, а потом, когда боль кое-где притупилась, стала терпимой, все же попробовала вести этот счет. По куску хлеба попробовала: его бросали в камеру только раз в сутки.

И тут вдруг поняла, что живой ее отсюда не выпустят. Даже за самые сказочные богатства не выпустят.

Осознала это — теперь будто бы и не было холода, впивавшегося в ее тело от бетонного пола (почти все время она лежала на клочке полусгнившей соломы — единственном казенном имуществе, имевшемся в камере). Лежала, закрыв глаза, и думала, думала. Как бы заново шла по своей жизни. С того самого дня по всей своей жизни прошагала, какой первым помнился. До последних, теперешних.