Никиша (Титов) - страница 15

Повар, сидевший на облучке, надувался всем своим красным лицом, рот его недоуменно приоткрывался, жидкие усы еще сильнее отвисали.

Сапрон, шедший рядом, поддерживал оглоблю, устанавливая лошадь в походное положение. Маня любила Сапрона. Он косил для нее по иноземным опушкам сено, подкармливал хлебом из пайка. Маня с благодарностью поглядывала на него слезящимся раненым глазом, из которого недавно вынули осколок. Глаз ослеп, повару приходилось подправлять движение животного – он резко дергал левой вожжой: иди прямо, черт глупая!

Маня дергала контуженой головой, бормотала что-то отвислыми губами, горевала о сыне-жеребенке, погибшем в уличном бою…

Никиша завидует Сапрону: накосить для лошади сена и он бы тоже смог, а помешивать картошку в котле деревянной лопаткой и вовсе благородное дело. Какая же тут война?

Сапрон возмущается: а где же я, по-твоему, был? У меня за спиной винтовка была, штык надраен до невозможной сиятельности… А до этого в разведке служил целых три года, языков десятками брал. Это уже апосля из-за разлада нервов был списан на кухню… В штыковую всегда добровольцем ходил, хоть повар и отговаривал – я помогал ему хорошо…

Маня слабела с каждым днем, Берлин был ее последним взятым городом, а дальше известное дело – на суп в котел, который она провезла через всю Европу… Сапрон бил кулаком по столу, плакал по Мане как по старой фронтовой подруге.

– Кобыла тоже страдала от нервного устройства… – наливал Никише повторительную стопку. – Когда мы ее забили и разделали на мясо, то после варки его даже солдаты не смогли съесть молодыми зубами – такое оно было жилистое и твердое. А еще осколки в нем попадались, один солдатик даже зуб сломал… Некоторые бойцы ели и плакали – они вместе с Маней пол-Европы прошли!

– Ты был тама, у Берлини! – хлюпает носом дезертир. – Надо Грепе своей приказать, чтоб каши пшенной сварила да крансервами магазинными заправила – я тоже кушать хочу как победитель! Чтоб кашу глотать не жевавши, с солдатским аппетитом. Знай, Сапрон, сердце мое на тонких храбрых ножках шагало рядом с тобой и кобылой Маней по

Берлину!..

Сапрон налил по третьей. Сам он стремительно пьянел. Внезапно затрясся от гнева и, наклонясь, заорал в крохотное, будто мхом поросшее личико:

– Я не какой-то червяк тыловой! Мне война вставила больную душу.

Тебе этого не понять… – Сапрон презрительно взмахивал черной от пастушеского загара ладонью, которая до сих пор имела боевой навес.

– Чаво ж тут понимать? – Маленький гость благодушно щурился, жевал былинку лука. На подбородке его пузырилась зелень, глаза утопали в комках морщинистой кожи. Кустики бровей – словно полынь на деревенских буграх.