– В каком смысле тут написано?
Я сделал вид, что не слышу; выкатил мотороллер.
По словам Сверчка, хороший гашиш продавали в пляжном баре соседнего поселка. Судя по карте, поселок находился на противоположной, западной оконечности.
Через двадцать минут мы были на месте. Пляжный бар пустовал, бунгало впотьмах вообще не видно. Она села за столик, торчавший из песка, как гриб. Я подошел к стойке, увешанной разноцветными фонариками.
– Ганжа, ганжа! – показал чернокожему бармену, как учил Сверчок.
– Сколько? – весело откликнулся тот.
Я вынул из кармана купюру:
– На пятьсот.
Парень достал трубку, что-то тихо буркнул.
– Нужно подождать!
В его глазах отражались фонарики, уменьшенные до цветных точек.
Я кивнул, заказал пару банок колы. Мы устроились на лежаках ближе к морю, едва дышавшему в густой темноте. Вскоре за пальмами протарахтел и заглох мотор. В баре произошло едва заметное движение, черный, вихляя бедрами, приближался.
– Олай! – показал кулак.
Я кивнул на пакет и на купюру. Сверток исчез в полиэтилене, купюра перекочевала в шорты. Той же разболтанной походкой он отчалил.
Песок, подсвеченный дальними фонарями, мерцал голубым светом.
Справа, далеко-далеко, мигала разноцветная гирлянда, но музыки слышно не было.
В фольге оказался внушительный, на три-четыре грамма, комок гашиша.
Пересчитав на русские деньги, я обомлел: цена – копейки.
“Понятно, зачем они сюда едут”.
Она сделала затяжку, вернула трубку:
– У меня потом голова болит жутко.
Я чиркнул зажигалкой, затянулся. Через минуту песок подо мной стал упругим и легким. Музыка из бара распалась на тысячи отдельных звуков, и мозг покрылся ими, как пузырьками.
Голубой пляж обрывался в море, дальше – черная яма. На секунду мне представилось, что мы в театре. Что пляж – это сцена, а впереди темный зал, где дышат, как во время спектакля, зрители.
Я подошел к воде, поклонился.
Из теплой тьмы на меня хлынули овации.
Она, лежа на песке, хлопала в ладоши.
17
“Жил-был в Москве актер, который однажды сыграл в знаменитом фильме”.
Я спрятал трубку, вытянулся на песке.
“Правда, роль в этом кино ему досталась второго плана. Но зато яркая, запоминающаяся. Нарицательная. И он решил, что с него хватит.
Что в историю кинематографа он уже вписан. Поэтому дергаться больше нечего”.
Она устроилась на локте. Уставилась на меня, не сводя темных влажных глаз.
“После фильма его много лет узнавали на улицах. Но без ажиотажа, без вытаращенных глаз. „Смотри-ка, этот идет, ну как его…” И дальше называлось имя персонажа. Поскольку настоящей фамилии актера никто не помнил”.