Один на один (Внуков) - страница 61

До блеска, с песочком надраил найденную в шкафчике кружку и вскипятил в ней чай. Огонь раскладывал прямо на железном полу каюты, справа от двери. Когда дверь была открыта, дым через иллюминатор хорошо вытягивало наружу и в каюте можно было дышать.

Потом я принялся точить найденный в шкафчике нож. Гонял его часа полтора по бруску, но он так и не заточился как следует. Мой перочинник достаточно было несколько раз провести по камню и он начинал резать, как бритва, и долго сохранял остроту. На одной пластмассовой щечке ручки у него имелось выдавленное фабричное клеймо — буква «С», охватывающая маленькую букву «п», и надпись: «г. Павлово». Отец говорил, что павловские ножи — лучшие в стране.

Отец…

Неужели мне так и не придется увидеть его?

Маленьким я видел его очень редко — он все время был в командировках на Дальнем Востоке. Жили мы втроем в Ленинграде — я, мама, бабушка — мамина мама. Отец появлялся обычно осенью, когда город затягивало мутной сеткой дождей. Я выбегал встречать его в прихожую. Он вваливался в дверь, высокий, бородатый, с гулким голосом и огромным рюкзаком за плечами. Опускал на коврик у телефонной тумбочки чемоданы и подхватывал на руки мать. Он поднимал ее в воздух, как девочку, и она, как девочка, дрыгала ногами и смеялась. Потом взвивался под потолок я. Бабушка отстранялась от лап отца: «Нет, нет, Володя, я уже слишком стара для такого!»

Самым хорошим в такой день был вечер. Отец сидел за столом, уставленным самыми вкусными вещами на свете, отдуваясь, пил чай и рассказывал. Он заполнял собою всю квартиру. На спинках стульев висели парусиновые штормовки и клетчатые рубахи. Из раскрытых и взрытых чемоданов торчали меховые рукавицы, ремешки от фотоаппаратов и бинокля, заячьи чулки, из белья выглядывали углы каких-то коробок, из расшнурованного рюкзака мать доставала маленькие консервные коробки с крабом на этикетке.

Бабушка слушала рассказы отца, приложив руку к сердцу, и качала головой, мама вскрикивала и хохотала, я забирался коленями на стул и заглядывал отцу в рот. Он был и родным и чужим одновременно. И только я начинал привыкать к нему, к его манере говорить, есть, умываться, к его рукам, которые умели делать все, как ему опять нужно было уезжать, и он снова становился чужим.

А потом мы переехали из Ленинграда на станцию.

Я думал, что, видя его каждый день, наконец, привыкну к нему, как к бабушке или матери. Однако и на станции отец остался для меня таким же недоступным. Он интересовался мной, моей учебой, книгами, которые я читал, но никогда не лез в мою жизнь, не поправлял моих ошибок, не навязывался «в товарищи». Он ни разу не спросил, о чем я мечтаю или думаю, а я не знал, о чем думал и мечтал он. И разговаривал он со мною всегда, как со взрослым, равным себе. Мне это нравилось. На мать я частенько злился за ее назидания, замечания и чрезмерные заботы. А в отце была какая-то суровая тайна, глубоко запрятанная, которую мне очень хотелось открыть, но я не знал, как к этому подступиться. Восхищался отцом, гордился им, но не чувствовал его близким. Наверное, и он тоже не чувствовал.