Крылья империи (Коваленко) - страница 101

— Самые страшные чудовища — невидимые, — подтвердила Виа, — которые еще не пришли. А когда они подходят близко, я просыпаюсь.

— Я раньше тоже просыпался, — сообщил Кужелев, — но однажды так струсил, что и проснуться не сумел. Точно знал — сейчас в дверь войдет смерть. И она вошла! Ростом вершок, коса-иголка. Спрашивает таким тоненьким голоском: "Мыши в доме есть?". «Есть», — отвечаю. И знаете, господа, с тех пор в каком доме не поселюсь — мышей нет. То ли уходят, то ли дохнут…

Тут его каска, используемая для прижатия скопившихся на столе бумаг, стала подпрыгивать с тусклым бряканьем. А бумаги этим воспользовались и стали расползаться в стороны. Баглир жестом полководца послал адъютанта на амбразуру, а сам бросился к окну — смотреть.

Гвардия шла без музыки. Даже барабаны отобрали за грехи. Но есть инструмент, который не отберешь. И когда сумрачность насупленного топота достигла предела и дома начали дрожать от ударов солдатских башмаков по мостовой — над строем штрафников поднялся наглый, звенящий голос запевалы.

Мы идем день, ночь.
Мы идем ночь, день.
Мы идем зной, снег — мы идем!
Для кого-то грех — мы идем.
Для кого-то смех — мы идем.
Для кого-то смерть,
Для кого-то смерть —
Мы идем день, ночь,
Мы идем!

А за ним припев — в двадцать тысяч глоток, истово:

До свиданья, родной край!
Мы шагаем прямо в рай…
Ты не жди, не жди, не жди меня, родная,
Я любил тебя!
Я любил тебя!
Я любил тебя!
Прощай!

Баглир чуть из окна не выпал. А вот Кужелев иронически кривился.

— Герои, — сказал он, — первый раз за полста лет на войну топают. И как же им себя жалко-то!

Зато Мирович был доволен. И не только спасенным отчетом.

— Гаврилу прорвало! — счастливо сообщил он, — Есть в том строю такой — Гаврила Державин. Все писал какие-то частушки, похабности. А тут — уже. Яркие чувства, экспрессия заоблачная. И ни одного матерного слова! Прежде он для такого эффекта мат использовал. Так что поздравляю, господа — одним поэтом в России стало больше.[2]

Из-за окна доносилось уже что-то про сивуху, бордели, сифилис. Мирович поскучнел.

— Ничего, — утешил его Кужелев, — после парочки сражений пиита твоего прорвет окончательно. Если с пулей не повстречается. Помнишь Цорндорф? Как мы стояли. Такое матом не выпоешь.

Гвардия шла долго. Не день и ночь — но часа три. А потом водка в штофах, недопитых Кужелевым со товарищи, перестала штормить. Шлем перестал прыгать по столу. Мир перестал быть слишком легким. Сон обрел плоть. Мир вокруг стал большим, тяжелым и надежным.

Эпоха дворцовых переворотов в России завершилась.

4. Шеф

Фельдъегерь… Некоторые люди просто-напросто созданы для такой работы. Непоседы, у которых есть один аллюр — галоп! Существа, сущность жизни которых в езде, неважно куда, неважно зачем — но езде быстрой и невзирающей на препятствия. Поскольку в России препятствия всегда найдутся. Не столько разбойники с кистенями — хотя хватает и таких, а у иных и пушки на вооружении имеются — сколько начальники станций, уверяющие, что свежих лошадей нет. А еще отваливающиеся как раз посередине межстанционного перегона колеса у трехжильной казенной кибитки, средства передвижения неудобного, зато крепкого, и рядом никакой деревеньки с кузницей! А волки? И нет массивных многоствольных пистолей, которые можно извлечь из кармана при дверце кареты, установить в разбитое окошко и выбивать серых по одному. Потому как это — роскошь для богатых бездельников или ну очень важных персон, вроде фельдмаршалов, и нет у фельдъегерской кибитки никаких дверок вообще, зато запряжена тройка, как генералу, и возница из тех, что душу из седока вытрясут, а доставят к любому безумному сроку. А потом на пути появляется придорожный трактир — где же ему и не располагаться, как не на тракте? — и возчик вдруг заместо дюжины стаканов горячего чаю изваливает выкушать штоф-другой, и приходится его устраивать в кибитке, а самому лезть на козлы. И, летя к цели сквозь распутицу — погоду, сквозь снег, дождь, сквозной ветер — мечтать о битии виноватой похмельной морды!