Рыжая Клео, войдя в свою комнату, с такой любовью устроенную ею самой несколько месяцев тому назад на средства того же баловника дяди Макса, когда она была еще в старшем выпускном классе гимназии, подошла прежде всего к зеркалу и вперила в свое отражение все еще горевшие гневом и негодованием глаза. И вот постепенно стало проясняться выражение бело-розового свежего личика. Лукавый огонек зажегся в глубине этих желто-зеленых кошачьих глаз, улыбка растянула пухлые губки. Вдруг она расхохоталась, откинув назад головку.
— И этот дурак, этот длинный воробей смел думать, что я смогу, что я захочу стать его женою!.. Как бы не так. И с этой внешностью маленькой вакханки, как называет меня Макс, и с моей перламутровой кожей, с моими влекущими глазами (его выражение тоже) быть женою этого желторотого птенца, у которого, кроме папашиных приисков, нет ничего за душою… Ни ума, ни остроты, ни умения оценить такую штучку, как я! Ну уж это дудки-с! Ступайте пасти ваши стада, как говорят французы, куда-нибудь подальше, милый Мишель, а вам такой табак не по носу.
И она с задорным видом настоящей французской кокотки — увы! — низкого пошиба, ухарски щелкнула пальчиками перед воображаемым носом злополучного Мишеля.
Потом с тем же веселым хохотом повалилась на ближайшую кушетку, вся потягиваясь, нежась и извиваясь на ней с чисто кошачьей грацией. Протянула руку через голову, нащупала стоявший в изголовьях кушетки на стенном бра портрет… То было изображение Арнольда. На нее смотрели дерзкие, усталые глаза, и чуть усмехались надменные порочные губы. Девушка смотрела минуту жадным влюбленным взглядом в красивое лицо Арнольда. Потом, с внезапно загоревшимися глазами, с яркой краской, внезапно вспыхнувшей на лице, прижала портрет к сильно бьющемуся сердцу и опрокинулась с ним вместе на спинку кушетки, осторожно и нежно сжимая его в объятиях. А услужливая память уже рисовала пережитые впечатления из недавнего полудетского прошлого.
Ей, Клео, минуло одиннадцать лет, когда в их доме появился этот красивый, тогда еще тридцатилетний блондин, пресыщенный и одновременно усталый. Рано развившаяся девочка, росшая на свободе среди удушливо-пряной обстановки дома, хозяйка которого делила себя между подмостками и поклонниками, предоставленная развращенным нянькам и боннам, читавшая чуть ли не с восьми лет бульварную рухлядь, сразу при появлении в доме дяди Макса, жениха ее матери, почувствовала к нему какое-то острое влечение полуребенка-полуженщины. Дядю Макса очень забавляла эта детская любовь, и он всячески поощрял ее — разумеется, в шутку? Клео помнит его чересчур продолжительные поцелуи и не менее продолжительные сидения на коленях молодого, интересного жениха ее матери. Помнит его растлевающую лесть, его щедрые подарки, всегда умело подчеркивающие ее тщеславие крошечной женщины: полуигрушечные браслеты, кольца и прочую дорогую бижутерию, которыми он баловал ее вначале. А когда ей минуло четырнадцать лет, он привез ей целое приданое — белье из шелкового батиста, тончайшего, как паутина, с кружевами, прошивками и лентами, которому позавидовала бы любая шикарная парижская кокотка. Его ласки делались все смелее и смелее. Его чары заволакивали туманом экзальтированную рыжую головку. Недетская чувственность и настоящая страсть сжигали теперь маленькое тело подростка. Клео с грехом пополам доучивалась в гимназии… Все ее мысли сводились к одному стремлению, к одной цели: принадлежать ему, Максу… Принадлежать ему всецело… На всю жизнь, всегда, постоянно, ему одному, ему одному. И сейчас, думая эту свою постоянную думу, с закрытыми глазами, вся съежившаяся в комочек, она сладко улыбается своими пухлыми детскими губами…