Жалобные интонации патологоанатому с непривычки давались плохо, и Эраст Петрович сменил гнев на милость, не стал прижимать собеседника к стенке. Только головой покачал, удивляясь причудливой гуттаперчивости корпоративной этики: указать на вероятного убийцу, если с ним вместе учился, – нельзя, а привести в дом к бывшему соученику сыщика – сколько угодно.
– Вы усложняете мне з-задачу, но ладно, пусть будет так. Уже девятый час. Переодевайтесь и едем.
* * *
Пока ехали (а ехать было неблизко, на Якиманскую), все больше молчали. Захаров был мрачнее тучи, на расспросы отвечал неохотно, но все же про хозяина кое-что выяснилось.
Зовут – Кузьма Саввич Бурылин. Фабрикант, миллионщик, из старинного купеческого рода. Его брат, многими годами старше Кузьмы, ударился в скопческую веру. «Отсек грех», жил затворником, копил капиталы. Собирался «очистить» и младшего брата, когда тому исполнится четырнадцать лет, но аккурат в канун «великого таинства» Бурылин-старший скоропостижно скончался, и подросток остался не только при своем естестве, но еще и унаследовал все огромное состояние. Как едко заметил Захаров, запоздалый страх за чудом уцелевшее мужество наложил отпечаток на всю дальнейшую биографию Кузьмы Бурылина. Теперь он обречен всю жизнь себе доказывать, что не скопец, вплоть даже и до изрядных излишеств.
– Зачем такой б-богач поступил на медицинский? – спросил Фандорин.
– Бурылин чему только не обучался – и у нас, и за границей. Любопытен, непостоянен. Диплом ему ни к чему, поэтому курса нигде не закончил, а с медицинского его погнали.
– За что?
– Да уж было за что, – неопределенно ответил эксперт. – Скоро сами увидите, что это за субъект.
Освещенный подъезд бурылинского особняка, выходящего фасадом на реку, был виден издалека. Один он и сиял яркими, разноцветными огнями на всей темной купеческой набережной, где в Великий пост спать ложились рано, а свет без нужды не жгли. Дом был большой, выстроенный в нелепом мавританско-готическом стиле: вроде бы с остроконечными башенками, химерами и грифонами, но в то же время с плоской крышей, круглым куполом над оранжереей и даже с минаретообразной каланчой.
За ажурной оградой толпились зеваки, разглядывали празднично освещенные окна, неодобрительно переговаривались: на страстной, в последнюю седмицу великой четыредесятницы, и такое непотребство. Из дома на безмолвную реку выплескивало приглушенным взвизгом цыганских скрипок, гитарным перебором, звоном бубнов, взрывами хохота и еще по временам каким-то утробным порыкиванием.
Вошли, сбросили верхнее на руки швейцарам, и тут Эраста Петровича ждал сюрприз: под черным, наглухо застегнутым пальто на эксперте, оказывается, был фрак и белый галстук.