– Все письма она разорвала на клочки и бросила в камин, – ответила горничная, – но была там одна вещь. Я ее подобрала, на случай, если леди приедет опять, и тогда бы я ей ее вернула.
– Да, всегда что-нибудь остается, – ответил Фонс, – хорошо, Мари, а что это такое?
– Фотография.
– Самой дамы?
– Нет, месье, молодого человека, pas grand chose.[23] Но если месье не пожалеет за нее сорок франков – портрет в его распоряжении, и я как-нибудь перенесу гнев мадам, если она вернется за фотографией и будет спрашивать.
– Pas de danger.[24] Она не вернется. Она из тех, кто странствует по миру и никогда не возвращается обратно. Так как это портрет не самой леди и может оказаться совсем без надобности для меня, мы можем сговориться на двадцати франках, ma belle.[25]
Горничная хотела было поторговаться, но, когда Фонс, пожав плечами, положил двадцатифранковую монету на стол и отклонил дальнейшее препирательство, она опустила монету в карман и отправилась за фотографией.
Карточка была самого маленького размера из всех возможных, из тех, что называют «карликовыми». На ней в полный рост был запечатлен молодой человек. Снимок выцвел, был запачкан и вставлен в кожаную рамку, когда-то красную, но теперь захватанную до черноты. «Клянусь Юпитером», – пробормотал Фонс, – «это лицо мне кого-то напоминает». Да, лицо ему было знакомо, оно возникало из толщи воспоминаний, но он не мог отождествить его с владельцем, соотнести с кем-нибудь из тех, чью внешность сохранила его профессиональная память. Фонс вынул портрет из рамки и посмотрел на оборотную сторону, где нашел то, что ожидал. Такие женщины всегда что-нибудь пишут на память на таких карточках: «Сан-Ремо. Бедняга Тони. 22-ой ноябрь, 88».
«22-ой ноябрь» и явно не знающая уроков правописания надпись, разбежавшаяся по всему крошечному пространству карточки, тоже позволяли судить о стилистике автора.
«Бедняга Тони», – размышлял Фонс, задумчиво дымя папиросой и глядя на фотографию, которую зажал стоймя между двумя подсвечниками, – кто же этот Тони? Человек светский, судя по фасону и покрою одежды и чему-то такому в выражении лица, что присуще только людям, получившим хорошее воспитание, чему-то лишь им свойственному, чего нельзя ни отрицать, ни описать. «Бедняга Тони» был в Сан-Ремо и, безусловно, приговоренный докторами к смерти, потому что ее печать сквозила в каждой черте лица. Очевидно, чахоточный. «Бедняга Тони!» И эта женщина была с ним в Сан-Ремо, спутница обреченного человека, полутрупа. А она была тогда, наверное, в расцвете красоты, великолепное создание! Интересно, любила она тебя, была честно, искренне к тебе привязана? Да, наверное, потому что рука, выводившая надпись, явно дрогнула. «Бедняга Тони!» А вот и чернильное пятно, расплывшееся на дате; очевидно, здесь капнула слеза. Ну что ж, если не удастся выследить ее в Лондоне, я смогу узнать кое-что о ее прошлой жизни в Сан-Ремо и выяснить, кто она такая. Но кто же этот Тони? Мне положительно знакомо это лицо. Возможно, подсознательное действие мозга поможет вспомнить», – решил Фонс. Но глубокий сон, в который он погрузился, утомленный долгим путешествием, никак не повлиял на подсознание, и когда на следующее утро Фонс вкладывал фотографию в бумажник, он был в том же затруднении, что и накануне: он не знал, кто этот человек. Только несколько часов спустя в каюте парохода, «на груди океана», лежа без сна, но совершенно освободивший мозг от посторонних мыслей, он внезапно вспомнил, словно в озарении, кто такой был Тони. «Сэр Хьюберт Уизернси, – сказал он про себя, садясь в койке и хлопнув ладонью по лбу – вот это кто! Я встречал его в Лондоне лет 10 назад, баронет из Йоркшира, у него были поместья в Вест Райдинге, слабовольный юноша со страстью к развлечениям, завсегдатай призовых состязаний – бокса и тому подобное, устраивавший вечеринки для спортивного люда и тративший на него свои деньги. Бедняга, рожденный словно для того, чтобы стать легкой добычей разных мошенников и распущенных женщин».