Чем дальше, тем пустыннее. На перегон в шестьдесят верст друг от друга стоят почтовые станции. На каждой две юрты, три киргиза, четыре лошади. Снег кругом почти по брюхо коням, езда шагом; чтобы добраться до ночевки, надо до зари быть в седле, и до вечера — не спешиваясь. Солнце жжет, но не греет: холод дикий. На ночевках разжигаем в юрте костер из «старухина кулака» (топят здесь таким корнем) и арчи до того, что от него остается гора угольев в полчеловеческого роста, — а к утру вода в чашках промерзает до дна. На Памирском посту мне дали тулуп на чудесном киичьем меху: теплый. И все-таки каждую ночь поверх тулупа меня, в буквальном смысле слова, закатывают в кошмы; а просыпаюсь — закоченелый. Часто беспокоят по ночам волки. Их здесь действительно много: по пути то и дело перекрещиваешь их следы. Вокруг юрт они бродят стаями, и раза два-три в ночь приходится выползать из кошемных пеленок и выходить из юрты, чтобы отогнать их выстрелами — «по огонькам».
Мыслей опять нет, кроме оной: скорее добраться до Алая и домой, домой…
* * *
Близимся к Кара-кулю. Теперь уже недалеко и до Бардобы, где должен находиться несчастный Жорж: каково ему сидеть с джевачи и Саллой на пустом урочище! Ведь с Алая тоже, должно быть, откочевали киргизы — кто в Китай, кто в Фергану. Пусто. Только бы снегу там не было: глаза болят бешено. По Алаю нам ехать до Каратегинской области дня три; если и там бело, ослепну — спутники заверяют в этом накрепко. Они все — даже проводник-киргиз — в черных очках.
Караван наш растянулся на походе. Киргиз далеко впереди прокладывает след (путь заметён, даже камней придорожных не видно). Бадахшанцы отстали на добрые полверсты. Снег, снег, снег. Ровный, мерцающий, беспощадный.
Проводник остановился, машет нагайкой: по белому полю медленно катится ко мне черное пятно. Присмотрелся: волк. Винтовку поперек седла — и на переймы.
Завидев меня, волк повернул прочь. Огромный, лобастый, с ощеренными клыками; одна нога перебита — бежит тихо. По глубокому снегу я догнал его без труда. Когда мы поравнялись, он круто остановился, с трудом поднял на меня тусклые, истомленные глаза и завыл тихой, бессильной, одинокой жалобой. Такой одинокой и жуткой, такой человечьей жалобой, что сердце дрогнуло. Подъехал вплотную. Он смолк и тихо наклонил ко мне голову, словно подставляя ее под удар. Я наклонился с седла, погладил жесткую вздрагивавшую шерсть и медленно повернул на дорогу. И едва я отъехал, он снова завыл — тем же щемящим плачем…
* * *
Последний привал у Кара-куля. Озеро уже подо льдом. «Почтовая юрта» верстах в полутора от берега, у подножья огромной отвесной скалы, совершенно одиноко — до нелепости — стоящей посреди ровного, далеко — на самый горизонт — уходящего снежного поля. У вершины явственно можно различить пасть пещеры.